Книга песчинок: Фантастическая проза Латинской Америки - Всеволод Багно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За площадью и будет тот мост, предположила я. Когда мне так подумалось, продолжать прогулку расхотелось. В тот вечер в Одеоне был концерт Эльзы Пьяджо де Тарелли; я оделась неохотно, подозревая, что меня ожидает бессонная ночь. Эти ночные мысли, такие ночные... Как знать, не загублю ли себя. Придумываешь слова в мысленных странствиях, в какой-то миг вспоминаешь: Добрина Стана, збуная тхено, Бурглос. Но как называется площадь, не знаю, чувство такое, будто я и впрямь оказалась на какой-то будапештской площади и заблудилась, потому что не знаю, как она называется: площадь всегда как-то называется.
Иду, мама. Успеем вовремя к твоему Баху и твоему Брамсу. Путь такой простой. Ни площади, ни Бурглоса. Здесь мы с тобою, там Эльза Пьяджо. Как грустно, что все оборвалось, я уже знала, что оказалась на площади (хотя еще как сказать, это ведь только в мыслях, всего ничего). А за площадью начинается тот мост.
Ночью.
Начинается, тянется. В промежутке между окончанием концерта и первым номером на бис я нашла все названия и дорогу. Площадь Владас, Рыночный мост [188]. По площади Владас я дошла до начала моста, не очень спешила, временами мне хотелось задержаться возле какого-то дома, или возле витрины, или возле кого-нибудь из тепло укутанных детей, возле одного из фонтанов при статуях рослых героев в заиндевелых пелеринах, их зовут Тадео Аланко и Владислав Нерой [189], они любители токайского и цимбалисты. Я смотрела, как кланяется Эльза Пьяджо в промежутке меж двумя шопеновскими опусами, бедняжка; и со своего кресла в партере перешагивала прямо на площадь, туда, где между толстенными колоннами берет начало мост. Но об этом я уже думала, осторожно — такое же занятие, как придумывать анаграмму: Кора Оливе — королева м... либо воображать, что мама сейчас в гостях у Суаресов, а не рядом со мною. Не впасть бы в безвкусицу: все это касается меня одной, всего лишь моя воля, моя королевская воля. Королевская, поскольку Кора Оливе — ну ладно. Только бы не началось другое, только бы не чувствовать, что ей холодно, что ее мучат. Просто у меня такая прихоть, даю ей волю, потому что так мне нравится, потому что хочу выяснить, куда ведет мост, чтобы знать, если Луис Мария отвезет меня в Будапешт, если мы поженимся и я попрошу его повезти меня в Будапешт. Тогда мне проще будет отправиться на поиски этого моста, отправиться на поиски себя самой — и встретиться с собою, как вот сейчас, когда я уже дошла до середины моста под выкрики и аплодисменты, под Альбениса! — и снова аплодисменты, и «Полонез!», словно все это имеет смысл, когда я иду сквозь метель, комки снега каменно-тверды, и ветер подгоняет меня сзади, руки, шершавые, словно махровое полотенце, обхватив мою талию, выталкивают меня на середину моста.
(В настоящем времени проще описывать. На самом деле это происходило в восемь, когда Эльза Пьяджо исполняла на бис уже третью вещь, не то Хулиана Агирре, не то Карлоса Густавино [190], что-то с пташками и лужайками). Но я научилась обходиться с понятием времени по-свойски, без особой почтительности. Помню, как-то раз мне подумалось: «Там меня бьют, там снег забивается мне в туфли, и я узнаю обо всем этом в тот миг, когда все это со мной случается, в то же самое время. Но почему в то же самое время? Может быть, узнаю с запозданием, может быть, ничего еще не случилось. Может быть, ее муки начнутся через четырнадцать лет, а может быть, от нее остались лишь крест да номер могилы на кладбище Святой Урсулы. И мне казалось, это прекрасно, это возможно — вот идиотка! Потому что как ни крути, а в конце концов окажешься в том же самом времени. Если бы сейчас она и вправду ступила на мост, знаю, я почувствовала бы все отсюда и сию же минуту. Помню, я остановилась, стала глядеть на реку, вода была как скисший майонез, билась об устои невероятно яростно, грохочуще, с оттяжкой. (Так мне думалось.) И был смысл в том, чтобы свеситься над парапетом, слушать во все уши, как там, внизу, трещит лед. Был смысл в том, чтобы постоять на* мосту — отчасти ради зрелища, отчасти из-за страха, подступавшего изнутри, а может, я оцепенела от холода и беззащитности: пошел снег, а мое пальто в гостинице. И подумать: я ведь скромница, девушка без претензий, но попробовали бы сказать мне о какой-нибудь, что с ней происходит то же самое, что она странствует по Венгрии, сидя в партере «Одеона». Кого угодно проберет холод, че [191], хоть здесь, хоть где хочешь.
Но мама тянула меня за рукав, в партере уже почти никого не осталось.
О чем я думала потом, записывать не буду, неохота дальше вспоминать. Мне худо станет, если буду вспоминать дальше. Но все точно, точно; любопытная мне на ум пришла вещь.
30 января.
Бедный Луис Мария, вот идиот, что женится на мне. Не знает, что взваливает на себя. Или что сваливает под себя, как острит Нора, которая разыгрывает эмансипированную интеллектуалку.
31 января.
Мы туда поедем. Он так охотно согласился, что я чуть не завопила. Испугалась, мне показалось, он слишком легко включается в эту игру. И ничего не знает, пешка, которая, сама не подозревая, решает исход игры. Королева, а при ней пешечка, Луис Мария. Королева и —
7 февраля.
Надо лечиться. Не буду записывать окончания того, о чем думала на концерте. Вчера вечером почувствовала: опять ей плохо. Знаю, там снова меня избивают. Ничего не поделаешь — знаю; но хватит вести записи. Если бы я ограничилась констатацией — просто удовольствия ради или чтобы излить душу... Куда хуже: мне хотелось перечитывать и перечитывать, чтобы добраться до сути, найти ключ к каждому слову, появлявшемуся на бумаге после этих ночей. Как тогда, когда я придумала площадь, ледоход на реке, грохот, а потом... Но об этом не напишу, никогда не напишу.
Съездить туда и убедиться, что мне вредит затянувшееся девство, все дело только в этом: двадцать семь лет — и не знать мужчины. Теперь при мне будет мой щенушка, мой глупыш, хватит думать, пора жить, жить наконец, и по-хорошему.
А все-таки, раз уж я покончу с этим дневником, ведь одно из двух: либо замуж идти, либо дневник вести, одно с другим не сочетается, теперь мне будет приятно отделаться от дневника лишь в том случае, если заявлю об этом с радостью, которая рождена надеждой, с надеждой, которая рождена радостью. Мы едем туда, но все будет не так, как мне придумалось в тот вечер, когда мы были на концерте. (Запишу это, и хватит вести дневник — для моего же блага.) На мосту я найду ее, и мы посмотрим друг на дружку. В тот вечер на концерте в ушах у меня стоял треск крошившегося внизу льда. Это и будет торжество королевы над пагубным сродством, над незаконной подспудной узурпацией. Она покорится, если я — действительно я, вольется в мою зону света, ту, что и красивей, и надежней; нужно только подойти к ней и опустить руку ей на плечо.
Кора Алина Оливе Рейес де Араос и ее супруг прибыли в Будапешт шестого апреля и остановились в отеле «Риц». Было это за два месяца до их развода. На следующий день после обеда Кора вышла поглядеть на город и на ледоход. Она любила бродить одна — была любопытна и проворна,— а потому раз двадцать меняла направление, словно бы искала что-то, но не слишком целеустремленно, предоставляя свободу выбора прихоти, по воле которой внезапно отрывалась от одной витрины ради другой либо перебегала улицу.
Она вышла на мост, тот самый, дошла до середины, теперь она брела с трудом — из-за снега, из-за ветра, который все усиливался,— он дует снизу, с Дуная, мучительный ветер, хлещущий, колючий. Кора чувствовала, как юбка липнет к ногам (слишком легко оделась), и вдруг ей захотелось повернуть обратно, возвратиться в знакомый город. Посреди пустынного моста ждала оборванная женщина с черными гладкими волосами, было что-то пристальное и жадное в искривленном ее лице, в чуть скрюченных пальцах рук, которые протягивались навстречу идущей. Кора подошла, чувствуя, что все ее движения и маршруты выверены, как после генеральной репетиции. Без страха, наконец-то обретя свободу — при этой мысли ее пронизала жутковатая дрожь ликования и холода,— Кора подошла к женщине и тоже протянула руки, заставляя себя не думать, и женщина с моста прижалась к ее груди, и они обнялись на мосту, безмолвные и оцепеневшие, а ледяная каша внизу билась об устои.
Кора ощутила боль, оттого что замочек сумки при объятии вжался ей в грудь, но боль была мягкая, переносимая. Она обнимала женщину, та была невероятно худа, Кора чувствовала в своих объятиях всю ее во всей ее реальности, и ощущение блаженства нарастало, оно было как гимн, как взлет голубок, как певучий плеск реки. Кора закрыла глаза в полноте слияния, чуждаясь ощущений извне, сумеречного света; внезапно она почувствовала, что смертельно устала, но уверена в победе, хоть и не обрадовалась тому, что наконец ее одержала.