Харикл. Арахнея - Вильгельм Адольф Беккер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перестань, — попросила молодая девушка. — Я слишком хорошо знаю, что во мне…
— Что в тебе есть также людские слабости, — продолжал, не смущаясь, Проклос. — Ну так что же, велики ли они или малы, мы их допускаем! Но они где-то скрыты и нисколько не касаются художника, который их не замечает или не хочет заметить. То, что он видит в тебе, что ты ему показываешь в каждой черте твоего доброго, прекрасного лица, достаточно для истинного художника, чтобы создать эту богиню. Что отличает бессмертных от смертных — высшая степень их совершенства! А может ли чуткая душа художника найти что-либо более совершенное для воплощения образа Деметры, чем то, что твоя душа и твой ум дают ему. Наш друг это понял и воспроизвёл. Как близко он подошёл к чистому и высокому представлению, которое мы все составили об этой богине и которое он должен был выразить в своей статуе, это доказывает нам его чудное произведение. Он не обоготворил тебя, Дафна, он только придал божеству те формы и качества, которые нашёл в тебе!
Повинуясь непреодолимому желанию вновь увидеть ту, к которой относились эти горячие похвалы, Гермон снял с глаз повязку. Не был ли вполне прав этот опытный знаток искусства и души художника? Ведь нечто подобное говорил он сам себе, когда избирал Дафну образцом Деметры. И разве не выражало её лицо то, что Проклос находил присущим Дафне и Деметре? Это же говорил и правдивый Мертилос. Быть может, его произведение действительно так удалось благодаря тому, что во время работы перед его умственными глазами всё время носился образ Дафны во всём очаровании её неиссякаемой доброты и прелести. Полный страстного желания вновь взглянуть на милые черты, которым он был обязан своим неожиданным успехом, Гермон повернулся в ту сторону, откуда раздавался её голос, но опять перед его ослепшими глазами мелькали какие-то красные, лиловые и чёрные пятна, и, тихо простонав, он опять надвинул чёрную повязку на свои больные глаза. Проклос понял теперь, что происходило в душе несчастного, и, когда он простился с ним, он твёрдо решил сделать всё от него зависящее, чтобы осветить его полный страданий мрак блеском славы и знаменитости.
XIX
Сразу же после ухода архивариуса Дафна стала настаивать на том, чтобы завтра же покинуть Теннис. Не столько желание быть с отцом заставило её прийти к этому решению, сколько желание увидать поскорее произведение Гермона. Только разлука с Тионой огорчала её: девушка, с детства лишённая матери, нашла в ней всё то, чего она давно желала и искала и чего ей недоставало в Хрисиле, которая уже ради личного спокойствия находила хорошим всё то, что Дафна делала и говорила. Почтенная матрона также полюбила Дафну и готова была сделать всё, что было в её силах, чтобы облегчить судьбу Гермона, но и она также настаивала на отъезде, желая вернуться в Пелусий к своему престарелому спутнику жизни. Как тяжело было для неё расставание с Гермоном, это стало ей ясно только тогда, когда слепой, долго сидевший молча, спросил её голосом, полным печали, наступила ли уже ночь, есть ли звёзды на небе и действительно ли она хочет покинуть его, беспомощного. Это было уж слишком для её сострадательной души, и долго сдерживаемые слёзы брызнули из её глаз. Дафна должна была зажать рот платком, чтобы не разразиться громкими рыданиями. Каким облегчением явилось для них желание, высказанное Гермоном, провести на палубе часть ночи. Это желание было как бы воззванием к их помощи, а двигаться и услуживать казалось теперь для них настоящим благодеянием. Не прибегая к помощи слуг, приготовили они на палубе ложе для Гермона, и, опираясь на сильную руку молодой девушки, он вышел из душной каюты на свежий воздух. Там протянул он обе руки к небу, с наслаждением вдыхая освежающий ночной воздух, и выпил кубок вина, который ему собственноручно налила и подала Дафна. Глубоко вздохнув, он сказал:
— Ещё не всё погибло для меня. И слепым овладевает приятное чувство, когда воздух освежает его горячую голову и вино согревает его кровь, что я сейчас и испытал, благодаря вашей доброте, заменяющей мне сияние солнца.
— Поверь мне, наступят и лучшие времена, — стала уверять его Дафна. — Подумай, какое блаженство овладеет тобой, если ты после долгой ночи вновь увидишь свет…
— Если… — повторил Гермон, низко опустив голову.
— Это будет, непременно будет, — решительно произнесла Тиона.
— И тогда, — продолжала Дафна, поглядывая то на блестящие звёзды, усеявшие небосклон, то на широкую колеблющуюся поверхность воды, в которой отражались звёзды, точно сверкающее серебро, — да, Гермон, тогда многие охотно поменялись бы с тобой! Напрасно качаешь ты головой, радостно и охотно заняла бы я тогда твоё место… Ведь это будет ясным, неопровержимым доказательством существования богов. Один философ, я не помню его имени, приводит почти подобный же случай как доказательство их существования. Знаешь, с тех пор как тебя постигло несчастье, я часто думаю о нём. А теперь…
— Продолжай, — попросил её Гермон. — Ты думаешь о человеке, выросшем в тёмной пещере, о котором писал Аристотель. Что же, во мне, наверно, найдутся те же задатки, что и в нём.
— Зачем ты так говоришь? — обиженно сказала девушка. А Тиона воскликнула:
— О каком человеке говорите вы? В Пелусии никто не говорит об Аристотеле.
— Зато, быть может, в Александрии говорят о нём слишком часто, — ответил слепой. — Рассказом о человеке, о котором я только что упоминал, хочет он доказать существование божества.
— Нет, он его и доказывает, — уверенно произнесла Дафна. — Послушай только, почтенная Тиона. В тёмной пещере растёт мальчик, он уже стал юношей, когда внезапно перед ним открылся выход из пещеры. И, выйдя из неё, впервые видит он солнце, луну и звёзды, цветы и деревья и, может быть, прекрасное человеческое лицо! В тот момент, когда он это всё видит перед собой, точно ряд необъяснимых чудес, не должен ли он задать себе вопрос: кто создал всё это так прекрасно? А ответ, который он получит…
— Ответ может быть только один: всё это сотворило всемогущее божество! Как! Ты, сын набожной Эригоны, ты пожимаешь плечами! Да, правда! Дитя, ещё чувствующее боль от ударов, продолжает сердиться и на родного отца. Но, если я верно сужу, твоё сопротивление не устоит, когда рассеется окружающий тебя мрак.