Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь апрель я метался, не зная, что же предпринять теперь. Мне стали советовать обратиться к французам-специалистам.
Обычный вес мой упал в середине апреля с 54 кило до 50. Я поехал к известному профессору – французу В., специалисту по болезням кишечника и печени. Он взвесил меня: 48 кило. Исследовал меня тщательно, всё расспросил, – и выражение его лица не сказало мне ничего ободряющего. – «Думаю что операция необходима… и как можно скорей… – сказал он, – вы можете еще вернуть себе здоровье, будете нормально питаться и работать. Но я должен вас исследовать со всех сторон, произвести все анализы, и тогда мы поговорим». Меня исследовали в парижском госпитале Т. Это было 3 мая. Слабый, я насилу добрался с женой до этого отдаленного госпиталя. Боли продолжались: что-то сидело во мне и грызло – грызло, не переставая. Мне исследовали кровь, меня радиофотографировали всячески, было сделано 12 снимков желудка и кишечника, во всех положениях. Меня измучили: мне выворачивали внутренности, сильно нажимая деревянным шаром на пружине в области болей, подводили шар под желудок, завертывали желудок и там просвечивали – снимали. Совершенно разбитый, я едва добрался до дому. Я уже не был в силах через три дня приехать в госпиталь, чтобы выслушать приговор профессора, как было условлено. Я лежал бессильный, в болях. Мало того, этот барит или барий, который дают принимать внутрь перед просвечиванием, – я должен был выпить этой «сметаны» большой кувшин! – застрял во мне, и я чуть не помер через два дня. Срочно вызванный друг-доктор, Серов, опасался или заворота кишок, или – прободения. Температура поднялась до 39°. Молился ли я? Да, молился, маловерный… слабо, нетвердо, без жара… но молился. Я был в подавленности великой, я уже и не помышлял, что вернутся когда-нибудь – хотя на краткий срок! – дни без болей. Рвоты усиливались, боли тоже. Пришло письмо от профессора, где он заявлял, что операция необходима, что язва 12-перстной кишки в полном развитии, что уже захвачен и выход из желудка (пилор), что кишка деформировалась, что стенки желудка дряблы, спазмы и проч… – ну, словом, я понял, что дело плохо.
Я просил – только скорей режьте, всё равно… скорей только. А что дальше? Этого «дальше» для меня уже не существовало: дальше – конец, конечно. Ну, после операции, – месяцы, год жизни: уже не молод, я так ослаблен. Профессор прописал лекарства – беладонну (по 10 кап. за едой), висмут, особого приготовления – Tulasne, глинку – «Gastrocaol», лепешечки, известковые, против кислотности… (Gomprim§es de carbonate de chaux, Adrian) и еще – вспрыскиванья 12 ампул, под кожу (Laristine). – «Это лечение – я даю», – писал он, – «на 12 дней вам, чтобы немного вас подкрепить перед операцией, но думаю, что это лечение не будет действительным». Я начал принимать уже лекарства с 12, помню, мая. Принимать и молиться. Но какая моя молитва! Не то, чтобы я был неверующим, нет: но крепкой веры, прочной духовности не было, во мне, скажу со всей прямотой. Молился и Великомуч. Пантелеймону, и Преп. Серафиму. Молился и думал – всё кончено. Сделал распоряжения, на случай. Не столько из глубокой душевной потребности, а скорее – по православному обычаю, я попросил доброго и достойнейшего иеромонаха о. Мефодия, из Анье-ра, исповедать и приобщить меня. Он прибыл со Св. Дарами. Мы помолились, и он приобщил меня. Этот день был светлей других, и в этот день – впервые, кажется, за этот месяц, не было у меня дневных болей. Это было 15 мая. Должен сказать, что еще до приема лекарства профессора, с 9-го мая кончились у меня позывы на рвоту. И, странное дело, – появился аппетит. Я с наслаждением, помню, сжевал принесенную мне о. Мефодием просфору. Знаю, что обо мне в эти дни душевные друзья мои молились, да вот же, эта просфорка, вынутая о. Мефодием!..
Меня должны были перевезти в клинику для операции.
Известный хирург – по происхождению американец, друг русских, много лет работавший в России и в 1905 году покинувший ее, д-р дю Б… затребовал все радиофотографии мои. Мой друг Р. привез эти снимки от проф. Б… Я поглядел на них – и ничего не мог понять: надо быть специалистом, чтобы увидеть на этих темных листах – из целлулозы, что ли? – что-нибудь явственное: там были только пятна, светотени, какие-то каналы… – и всё же, эти пятна и тени сказали профессору, что «l'operation simpose», – операция необходима. На каждом из 12 снимков сверху было написано тонким почерком, по-французски, белыми чернилами, словно мелом: «Jean Chmeleff pour professeur В…»
И вот мой друг повез эти снимки и еще два бывших у меня, старых, к хирургу Дю Б. Это было 17 или 18 мая. В ту ночь я опять кратко, но, может быть, горячей, чем обычно, мысленно взмолился… – именно, взмолился, как бы в отчаянии, Преп. Серафиму: «Ты, Святой, Преподобный Серафим… мо-жешь!.. верую, что Ты можешь!..» Только. Ночью были небольшие боли, но скоро успокоились, и я заснул. Заснул ли? Не могу сказать уверенно: может быть, это как бы предсонье было. И вот, я вижу… радиоснимки, те, стопку в 12 штук, и на первом – остальных я не видел, – всё тем же тонким почерком, уже не по-французски, а по-русски, меловыми чернилами, написано… Но не было уже ни «Jean Chmeleff», ни «pour professeur В…» А явственно-явственно, ну вот как сейчас вижу: «Св. Серафим». Только. Русскими буквами, и с сокращением «Св.». И всё. Я тут же проснулся или пришел в себя. Болей не было. Спокойствие во мне было, будто свалилась тяжесть. Операция была уже нестрашна мне. Я позвал жену – она дремала на соседней кровати, истомленная бессонными ночами, моими болями и своею душевной болью. Я сказал ей: вот, что я видел сейчас… Знаешь, а ведь Святой Серафим всех покрыл… и меня, и профессора… и нет нас, а только – «Св. Серафим». Жене показалось это знаменательным. И мне – тоже. Словом, мне стало легче, душевно легче. Я почувствовал, что Ом, Святой, здесь, с нами… Это я так ясно почувствовал, будто Он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отшедших… Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, всё будет хорошо, всё будет так, как нужно. И вот, неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: Он со мной, я под Его покровом, в Его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печется Могущественный, для Которого нет знаемых нами земных законов жизни: всё может теперь быть! Всё… – до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но – существующий подлинно. Необыкновенное это чувство – радостности! – для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им дает блаженное состояние души, радостность. А Преподобный Серафим… да он же – сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет, – радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолетное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было во мне, как вспоминаемое радостное что-то, но что – определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня черный провал – мое отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось.
Дневные боли не приходили. Мне предстояла операция, я об этом думал с стесненным сердцем, – и забывал: будто может случиться так, что и не будет никакой операции, а так… Может быть и будет даже, но так будет, что как будто и не будет… Смутное, неопределимое такое чувство. Мне делали впрыскивание под кожу «ля-ристин'а» 12 ампул, я принимал назначенные лекарства и не мог дождаться, когда же дадут мне есть. Аппетит, небывалый, давно забытый, овладел мною, словно я уже вполне здоров, только вот – эта операция! я смотрел на исхудавшие мои руки… что сталось с ними! А ноги… – кости! Я всё еще худею? и буду худеть? Но почему же так есть мне хочется? Значит, тело мое здорово, если так требует?..
22 мая меня повезли к хирургу Дю Б…, на его квартиру. Он слушает рассказ – историю моей болезни, очень строго: не любит многословия. Велит прилечь и начинает исследовать: «больно?» – нет… «а тут?..» – нет. Захватывает, жмет то место, где, бывало, скребло, точило: нет, не больно. Я думаю, зачем же операция? Хирург поглаживает мне бока и говорит, но уже ласково: «ну, хорошо-с». Просматривает доставленные ему еще вчера рентгеновские снимки. «Эти снимки мне ничего не говорят… ровно ничего… – и подымает плечи, – я ничего не вижу! я должен сам вас снова просветить на экране… Ваша болезнь… коварная! Ложитесь в наш госпиталь, и чем скорей – тем лучше». Странно, снимки ничего не говорят, «я ничего не вижу…» Но ведь говорили же они профессору Б.? и он видел?! Я вспомнил «сон»: «Св. Серафим»! Он покрыл, «заместил» собою и меня, и профессора Б. Может быть, закрыл и то, что видел профессор?., и потому-то хирург Дю Б… не видит?.. 24 мая меня положили в лучший из госпиталей, в американский, где Дю Б. оперирует. Меня взвешивают: 45 к., опять падение! А, всё равно, только бы дали есть. Я один в светлой большой палате, – в дальнем углу какой-то молодой американец. Я пью с жадностью молоко, прошу есть, но мне нельзя: завтра будут меня просвечивать. А пока делают анализы, выстукивают меня, выслушивают разные доктора, смотрят снимки и – ничего не видят?! Но там всё же «каналы» и светотени. Сестры на разных языках спрашивают, как я себя чувствую. Прекрасно, только дайте поскорей есть. Мне дозволяют молока, – только молока. Я попиваю до полуночи, с наслаждением небывалым. Чудесное, необыкновенное молоко! Я – один, мне грустно: за сколько лет, впервые, я один, – и всё же, есть во мне какая то несознаваемая радость. Что же это такое… радостное во мне?.. Я начинаю разбираться в мыслях… да-а, «Св. Серафим»! Он и здесь ведь! вовсе я не один… правда, тут всё американцы, француженки, шведки, швейцарка даже, – чужие всё… но Он со мной. Поздно совсем входит сестра, русская! – «Вы не один здесь», – говорит она ласково – «за вами следят добрые души», – так и сказала «следят»! и «добрые… души»! «мы ведь вас хорошо знаем и любим». Правда?! – спрашивает моя душа. Мне светлее. Кто же она, добрая душа, – русская? Да, сестра, здесь служит, племянница В. Ф. Малинина. Я его знаю хорошо, москвич он, навещал меня в начале мая. Я рад ласковой сестре, душевной, нашей. Она говорит, что знает мои книги… «Неупиваемая чаша» – всегда при ней. Я думаю: она так, чтобы утешить лаской меня, больного. Мне и светло, горестно: всё кончилось, какой же я теперь работник! Она уходит, но… нет, я не один, у меня здесь родные души, и Он, со мной, тоже наш, самый русский, из Сарова, курянин по рождению, мое прибежище – моя надежда. Здесь, в этой – чужой всему во мне – Европе. Он всё видит, – всё знает, и всё Он может. Уверенность, что Он со мной, что я в Его опеке, – могущественнейшей опеке во мне, всё крепнет, влилась в меня и никогда не пропадет, я знаю. И оттого я хочу есть, и оттого не думаю, что скоро будут меня резать. С непривычки, мне одному мучительно тоскливо: жена придет ведь только завтра, на два часа всего. И всё же, мне это переносно, ибо не один я тут, а – всё может случиться так, что… Я боюсь додумывать: «что операция и не будет». Может… Он всё может! Утром меня снимают, долго смотрят через экран: сам хирург и специалист – рентгеновец, оба люди немолодые. Гымкают, пожимают плечами. Нажимают – не сильно пальцами, спрашивают – больно? Ничего не больно… ибо всё может быть. Я опять пью «сметану». Мне говорят – можете идти, очень хорошо. Для них? поняли? нашли? всё ясно? Мне ничего не говорят.