Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем Бызов вкручивал сильную лампу в обычно пустой патрон: торчал из стены над протёртой спинкой старинного кожаного дивана, пылившегося за компанию с сундуком в глубокой коридорной нише, – когда-то на этом диване в лавке Антошкиного деда-антиквара сиживали важные покупатели.
Лампа загоралась белым огнём.
Чистота рук не вызывала сомнений.
– Поосторожнее, не порвать, не смять, – предупреждал Бызов.
Итак, в отсутствие дома кого-либо из взрослых они вчетвером обступали чёрный сундук, плавно и беззвучно тяжеленная, с коваными окладами крышка поднималась, кто-то – по очереди – запускал руку в спрессованные кошмары сундука, словно залезал в сокровищницу, совмещённую с пороховым погребом, и осторожно-осторожно – то ли слиток Флинта, то ли бомбу с подожжённым запалом? – наудачу вытаскивал первый из глянцевых альбомов «Skira».
Ослепительная вспышка!
Восторг, ужас сшибки с невероятным!
Холодные и гладкие, как мраморные, страницы.
– С чего начнём? Решили? – строго спрашивал Бызов, он желал упорядочить просмотр, но вскоре о порядке все забывали.
Собственно кошмары обитали сверху, в верхнем слое альбомов.
Копаясь в слоистом собрании, сновали туда-сюда по столетиям; старых итальянских мастеров вызволяли из-под груза позднейших эпох – восхитительных флорентийцев с венецианцами придавливали испанцы, голландцы, фламандцы всех направлений, которые почтила Европа, выше попадались барочные французы… над классицистами, маньеристами возникали барбизонцы, импрессионисты, те, кого позднее назвали постимпрессионистами… на самом верху… – да-да, для четвёрки наших героев, жадно обступивших сундук, естественное движение времени от прошлого к будущему отменялось. Выхватывая тот ли, этот альбом, они произвольно управляли стрелой времени, но чаще её запускали вспять – раскопки велись сверху вниз.
Под ярким блеском верхушечной корки, под Эрнстом, Магриттом, Дали, обнаруживался Кандинский.
Соснина захлёстывали цветовые вихри, а мысли оставались пугливыми и неповоротливыми, слов не хватало.
«Чёрный штрих», «Белый штрих» – энергичные сгущения красок, захлёстывая, затягивали в необозримую глубину, в череду каких-то едва угадываемых фантазией мрачных багрово-зелёных пещер, в которые неожиданно и мощно врывался свет. А на свету полихромные аморфные объёмы неуловимо вырождались в поверхности, пусть изогнутые, деформированные; и «Белый овал», и пронумерованные «Малые миры» замещали пространственные образования их пёстрыми измятыми оболочками… – краски измывались над бесцветностью мыслей, тусклостью слов. Ба-а, подобия плёнки, – вспоминалась отблескивающая гладь моря, небесные отражения.
Тут и Бызов ахал от «Постоянства памяти» – ошарашили стекавшие со стола часы.
– Что за птица этот потрясающий Сальвадор?
Бухтин переводил биографию, комментарии. – У картины, – объяснял он, – есть второе название: «Мягкое – или размягчённое – время», образ подсказан мэтру сюрреализма кругом плавившегося на солнце Камамбера.
– Сюрреализма?
– Ну да, сверхреализма, чего-то вроде сна наяву.
– С чем едят Камамбер? – Шанский обожал хитрые словечки, спешил пополнить свой речевой поток.
Никто не слыхал о Камамбере, Валерка пожал плечами.
Но Бызов уже приглашал погрузиться в «Сон» – экое светоносное мурло с акульей улыбкой… желтоватый монстр, подпёртый тонкими металлическими шпильками. Или – матерчатое, из расплескивающей свет драпировки, пугало?
Нет, монстр, страшный и притягательный. Кажется, стоит преодолеть страх, коснуться таинственной желтоватой плоти, и монстр рассыплется, растворится; жар от лампы, теснота на диване.
Бызов решительно перелистывал страницы. Засветились изнутри «Головы влюблённых, полные облаков».
А Соснин, ведомый Эрнстом, путешествовал по волнистым ландшафтам, их населяли жуткие существа, они помнили о человечьей породе, но ушли от неё далеко, пожалуй, так далеко, что не могли вернуться… не чересчур ли увлёкся, не пропустить бы…
Караваджо, эффектный, яркий; «Обращение Савла». Что за обращение?
Валерка, торопливо читая, переводил.
Плечистый, бородатый, с пронзительными глазами… предсмертный взгляд снизу, навсегда сохранённый кистью, пронзая, уносился куда-то в небо. Почему апостола Петра на кресте распяли вниз головой?
Валерка переводил.
И Соснин уже рассматривал через плечо Валерки «Мадонну с младенцем и двумя ангелами», затем – «Портрет Неизвестного с медалью с изображением Козимо Старшего». Медаль Неизвестный прижал к груди там, где билось сердце; ободок, рельефный профиль могущественного Козимо – бесчеловечного правителя ренессансной Флоренции обличал на уроке истории Кузьмичёв – медаль вкупе с изящно выписанными тонкими пальцами Неизвестного, которые медаль обнимали, под взглядом Соснина перевоплотились в вырванное из груди сердце. Оно пульсировало, подрагивали и пальцы-сосуды; на левом мизинце потаённо сиял из тени огранённым рубином перстень. Сколь великолепен, неотразим Неизвестный в чёрном! Не автопортрет ли художника? – мягкая красная шапка, пышные и густые, с огненным отливом волосы, сильное лицо с проницательными глазами… и бело-прозрачный кружевной мазочек нательной рубашки у основания сильной шеи. За Неизвестным светился пейзаж, солнце стекало по контуру плеч, как золотое шитьё по мантии.
Валерка перелистывал страницу с «Портретом Неизвестного…»; Соснин откладывал лежавшего на коленях Эрнста, брал из заранее отобранных альбомов…
До чего ловко и остроумно перекраивал пространства Магритт! Будто бы простым смертным, самодовольно-подслеповатым, свыше предъявлялся лишь один из обликов мироздания, а зоркий хитрец-бельгиец высматривал прочие варианты обличий. И провозглашал их равноправие в художественной системе, играл ими – броско, весело и надменно, не жалея привычек, посмеиваясь над бытовой инерцией. «Вероломство образов» – да, смешно, под курительной трубкой выведено по-детски корявыми буквами: «это не трубка»; здорово! «Не для воспроизведения» – о, тут не до смеха: мужчина с набриолиненным затылком стоит спиной к зрителю, глядит в зеркало на собственный затылок вместо лица. Магритт изображал мысль – переводил Валерка. «Условия человеческого существования»? На походном мольберте – холст с пейзажем, вписанным в окружающий пейзаж. – Смотри, смотри, Ил, – толкал Толька, – не холст на мольберте, стекло! Пейзаж не изображён, просвечивает… – Смотри! – открытое окно, за ним фасад с открытым окном, за ним такой точно фасад, хотя с закрытыми окнами. Голубые, коричневые, зелёные сдвиги… жёлтые пятна-стены с голубыми дырками-окнами… неуловимо преображённый двор, пожалуй, тот самый двор, который Соснин так часто рассматривал из окна, тот самый, но – другой. Мозги набекрень. На оболочке мироздания нанесли невидимые надрезы, фрагменты пугающе сдвинулись? Ого, не фокус ли в духе Магритта – внезапное явление Адмиралтейства в перспективе Гороховой?
Валерка тем временем снова перелистнул сборный альбом Уффици, Соснин склонился к «Рождению Венеры». Шанский встал. Захлопнув альбом Дали, придвинулся Бызов; обдал горячим дыханием, вдавил Соснина в упругий диванный валик… лампа нещадно поджаривала затылок Шанский вытаскивал из сундука венецианцев.
Околдованные, не могли оторваться от «Спящей Венеры» – пластично изогнувшись, совершенное, чуть наклонное тело воспаряло над нижним обрезом горизонтального полотна, над смятым ложем, за обнажённой богиней – размывались светом и сумраком чуть оплывшие серо-коричневые строения, холмы, деревья. Навряд ли Соснин сразу мог оценить дивную уравновешенность композиции, тёплый колорит, виртуозность, с какой художник резко выписал на переднем плане бельевые складки, их контрастный матовой мягкой фактуре полотна блеск. Нет, сетчатка лишь впитывала золотистый свет – свет излучало и тело Венеры, и сумеречное, в рваных облаках небо, и набухающая томительной темнотой земная твердь; Соснин предположил, что кисть Джорджоне живописала вовсе не фон, на котором спала Венера, а то, что ей снилось… а… а вся картина, вся – сон самого Джорджоне? «Спящая Венера» смахивала на сон художника!
Ни с чем не сравнимые приключения поджидали в путешествиях по фантастическим картинам-мирам, но вперемешку с альбомами попадались ещё и книги на английском, французском, занозою засел заголовок, переведённый Валеркой: «По ту сторону живописи». Что могло находиться по ту сторону живописи? Художник утаивал что-то сверх изображения, заключённого в картинную раму? Или там, по ту сторону, находилось что-то, без чего художник не мог писать? Но если что-то загадочное действительно пряталось за живописью, то каково оно, заслонённое холстом «что-то»?