О, юность моя! - Илья Сельвинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему?
— Да ведь я старше тебя на целых двенадцать лет.
— Это не имеет значения.
— Сейчас — да. Но лет через десять... Женщины очень меняются.
Вошла Вера Семеновна.
— Елисей! Идите на балкон.
— Плакать будете?
— Поплачу немножко.
Леська вышел на балкон. Пляж уже поостыл. Купающихся не было, но было много влюбленных. Они лежали у воды в одежде и, пересыпая ракушки из ладони в ладонь или выпуская из кулака струйку песка, говорили о любви.
Елисей думал о том, что он счастливее их всех, потому что ни у кого нет такой красавицы, как Алла Ярославна. Подумать только: она допрашивала Леську в тюрьме и могла подвести его под пулю. А вместо этого... Но какой-то червячок все же подтачивает Леську под сердцем.
«Конечно, теперь я ее муж. Пускай мы не обвенчаны, но все-таки муж. Ради меня она разошлась с Абамелеком. Но на что мы будем жить? Алла больна. Работать не сможет. А я? В лучшем случае я могу прокормить себя: одна голова не бедна. Но как я смогу обеспечить жизнь Аллы?»
Он подумал о том, что у нее уже нет даже намека на второй подбородок, который так ему нравился. И голос потерял свою свежесть... Ему было так жутко перед будущим, что, когда его снова позвали, он не успел согнатъ туман со своего лба.
— Бедный Леся! — вздохнула Вера Семеновна. — Он определенно у меня худеет.
Потом утерла глазки надушенным платком и спокойно выплыла из комнаты.
— Отчего мальчику взгрустнулось? — как-то по-матерински спросила Карсавина.
— Вы всегда будете называть меня мальчиком?
— До тех пор, пока это будет мне приятно.
Леська хотел рассказать ей о своей тревоге, но побоялся, что она, пожалуй, сочтет его мещанином. Но жить-то все-таки на что-нибудь нужно?
К ночи снова появилась Вера Семеновна. Оказывается, она чего-то еще недоплакала, и Леську опять отсылали на балкон, но ему это надоело. Он откланялся и пошел домой.
Дома его ждал Шулькин.
— Авелла, Елисей!
— Здравствуй. Ты от Еремушкина?
— Не от Еремушкина, а вместо Еремушкина.
— А что с Еремушкиным?
— Его послали в Скадовск.
— Да что ты? Как же он туда попадет?
— Очень просто: на рыбацком баркасе,
— Понятно.
— Теперь держи связь со мной.
— А что еще предполагается?
— Не знаю, Леся. Сейчас мы все ждем событий в Скадовске.
— Это произойдет скоро?
— По-моему, на днях. Ты заметил, сколько барж и буксиров подошло к нашему берегу?
— Нет. Я ведь живу от мельницы очень далеко.
— Вот-вот. Значит, теперь уже недолго, — сказал Шулькин, явно думая о чем-то своем.
7
Хотя сезон еще не наступил, Евпатория жила насыщенной жизнью. С самого утра пляж был полон. Недалеко от кафе-поплавка, как раз против «Дюльбера», покачивались на якорьках парусные лодки — «Посейдон», «Артемида», «Гелиос». Греки с обнаженными торсами аполлонов и гераклов, живописно полулежа на корме, приманивали более или менее моложавых старушек. А над пляжем стоял чудесный, ни с чем не сравнимый мягкий гомон летнего моря, где лепет, плеск и шипение легкой зыби сливались с детским ликующим визгом и сияющим смехом женщин. Люди наслаждались солнцем, морем, дюнами, и никто не думал о том, что в это время казаки, снявшись ночью на баржах, подошли к Скадовску.
Но Шулькин об этом думал. Больше того, он кое-что знал. Поэтому он пришел в подвал к Бредихину.
— Есть хорошие новости! Казаки наголову разбиты под Хорлами!
— Ну? Вот это здорово! Подробности известны?
— Пока нет. Знаю только, что высадились они в Скадовске и кинулись по суше на Хорлы, но Красная Армия сбросила их в море. На Севастополь драпанули жалкие остатки.
— Спасибо, дорогой. Это хорошо, что ты ко мне пришел.
Елисей подумал о том, что Еремушкин относился к нему сурово. Он приходил только тогда, когда ему что-нибудь было нужно, но никогда не приходил рассказать новости. А ведь он тоже вправе знать то, что они знают. Еремушкин ему не доверял. Это ясно. А вот Шулькин доверяет.
— Я тебе пока не нужен? — спросил Леська.
— Нет. Покуда нет. Когда понадобишься, я к тебе забегу. Ну, мир праху!
Это был коренной евпаториец.
Леська бросился к Шокареву. Еще за квартал ему почудился запах черного кофе.
— А-а! Леся! А я как раз собирался к тебе. Постой, что это за роба на тебе?
— А что? Ты видел ее много раз.
— Неужели?
— В студенческом костюме жарко, да и выгорит он на солнце в одну минуту, а эти штаны с рубахой выдержат самое адское пекло!
— Да, но это даже не парусина...
— Правильно! Это парус номер семь.
—
— Странно, очень странно.
— Чем же странно? Живу по средствам.
— Ну, займи у меня. Отдашь как-нибудь.
— Не хочу.
— Но ведь ты одет просто неприлично.
— Вполне прилично. Штаны как штаны. Даже с карманами. А на рубахе пуговки — золотые с орлами. Шик! Ну да бог с ним! Ты вот что скажи: зачем ко мне собирался?
— Да, да... Наконец-то мне удалось выяснить, что десант предполагается высадить в порту Скадовском.
Глаза Елисея стали железными.
— Все-таки удалось?
— С большим трудом, конечно, но удалось.
— И это точно?
— Абсолютно точно.
Елисей задохнулся. ..
— Джинабет! — выругался он по-татарски и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Шокарев не побежал за ним, не попытался выяснить, что так возмутило его друга... Все было ясно. Ясно для обоих.
По дороге в «Дюльбер» Леська вспомнил о том, что тем же словом, но по-русски, обругал его когда-то Гринбах. Изменился ты, Бредихин, с тех пор. Совсем другой человек.
В «Дюльбере» уже не было часовых. Елисей побрел по коридорам первого этажа. Двери в «люкс», где обитал атаман, раскрыты настежь: там производили уборку.
— Так. Значит, информация Шулькина подтверждается.
Поцеловав руку Аллы Ярославны, он рассказал ей о разгроме белых под Хорлами.
— Ты полагаешь, будто это к лучшему? — задумчиво спросила Карсавина.
— Конечно. Если белым не удастся вырваться на материк, они в Крыму задохнутся.
— Не думаю. Если Крым будет самостоятельной республикой, он сможет существовать, как Болгария или Румыния. Здесь пшеница, баранина, рыба, виноград. А крымская Ривьера с купальнями и лечебницами! Вполне можно жить.
— Красные этого не допустят.
— А вот это — дело другое.
Пауза.
— А почему вам не хочется, чтобы пришли красные?
— Они задушат культуру. Куда, например, денется Блок?
— Куда? Но ведь «Двенадцать» у большевиков самая популярная поэма.
— «Двенадцать» — это уже не Блок.
Леська хотел возразить, но она вдруг прочитала тихим грудным голосом, которым обычно не говорила, но который берегла для стихов:
Ты в поля отошла без возврата.Да святится Имя Твое!Снова красные копья закатаПротянули ко мне острие.
Читала она с несколько подчеркнутой дикцией, но хорошо. Под конец голос ее подернулся легкой хрипотцой, и от этого стихи стали еще значительней:
О, исторгни ржавую душу!Со святыми меня упокой,Ты, Держащая море и сушуНеподвижно тонкой Рукой!
— Чем я должен восхищаться? — сдерживая раздражение, спросил Елисей.
— Возвышенностью чувства.
— Какого? Религиозного?
— Поэтического.
— А что это такое?
— Этого не объяснишь.
— Я считаю поэтическим чувством высшую степень духовного переживания. А переживать я могу то, во что верю. Но если я не верю в бога, то как я могу восхищаться этими церковными заклятиями: «да святится Имя Твое» и «со святыми упокой»? А может быть, вы хотите, чтобы я склонил колени перед богоматерью, которая держит «море и сушу неподвижно тонкой Рукой»? Это после Галилея и Коперника?
— Но разве ты не восхищаешься сказками?
— Да, но я знаю, что сказка — это сказка. А Блок хочет заставить меня верить всерьез. И оттого все здоровое во мне протестует!
Алла Ярославна вздохнула:
— Ты очень примитивен, Бредихин. Это меня огорчает.
Леська молчал.
— Надеюсь, мы не рассоримся с тобой из-за Блока?
— Не знаю. Я вас очень к нему ревную.
Карсавина рассмеялась.
— Ах ты мой золотенький... Ну, как на тебя сердиться?
Она обняла его голову и крепко прижала к сердцу.
Вскоре у постели больной появился Тугендхольд. Карсавина пожаловалась ему на дурной вкус Елисея.
— Религия здесь ни при чем, — сказал Яков Александрович. — Возьмем иконы гениального Андрея Рублева. Почему они доставляют нам эстетическое наслаждения?
— Нам?
— Да, нам. Я, например, убежденный атеист, но когда я вхожу в мир Андрея Рублева, я становлюсь чище, лучше, мне хочется делать хорошее: все для людей, ничего для себя.