О свободе воли. Об основе морали - Артур Шопенгауэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9) В полном согласии с этим последним соображением оказывается следующее обстоятельство. Правда, обоснование, данное мною этике, оставляет меня без предшественников среди школьных философов, даже является по отношению к их учениям парадоксальным, так как некоторые из них – например, стоики: Сенека («О милости», II, 5), Спиноза («Этика», IV, пред. 50), Кант («Критика практического разума», с. 213; R.. с. 257)[394]– прямо отвергают и порицают сострадание. Но зато мое обоснование имеет за собой авторитет величайшего моралиста всего новейшего времени: таков, без сомнения, Ж.-Ж. Руссо, глубокий знаток человеческого сердца, черпавший свою мудрость не из книг, а из жизни и свое учение предназначавший не для кафедры, а для человечества, – он, враг предрассудков, питомец природы, которого одного она одарила способностью морализировать, не наводя скуку, так как он улавливал истину и трогал сердца. Я позволю себе поэтому привести из него несколько мест в подтверждение моего взгляда, после того как в предыдущем изложении я, насколько возможно, был скуп на цитаты.
В «Discours sur 1’origine de linegalite», с. 91 (Bip.), он говорит: «Есть, впрочем, другое заложенное в душе человеческой начало, совершенно не замеченное Гоббсом. Его назначение – смягчать в известных случаях резкие проявления самолюбия или возникающего раньше его стремления к самосохранению. Оно умеряет в человеке страстность, с которой он предается заботам о собственном благосостоянии, врожденным отвращением к зрелищу страданий ему подобных; я, кажется, не рискую впасть в противоречие, приписывая человеку эту единственную добродетель, признать которую в нем вынужден будет даже тот, кто безнадежно изверился в людских добродетелях. Я говорю о сострадательности…»[395] и проч.; с. 92: «Мандевиль хорошо понимал, что, несмотря на все свои высоконравственные принципы, люди оставались бы чудовищами, если бы природа не дала в помощь разуму сострадания. Но он не заметил, что в этом качестве лежит начало всех общественных добродетелей, в которых он отказывает людям. Что представляют собой в самом деле благородство, милосердие и человечность, как не сострадание к слабым, преступным и всему человеческому роду. Благожелательность и даже дружба имеют своим источником не что иное, как продолжительное сострадание, сосредоточенное на определенном объекте. Разве желать, чтобы кто-нибудь не страдал, – не значит желать, чтобы он был счастлив… Сожаление будет тем более интенсивным, чем полнее отождествит себя животное, являющееся зрителем, с животным, испытывающим страдание»[396]; с. 94: «Итак, ясно, что сострадание – это естественное чувство, которое, умеряя в каждом индивидууме излишнюю активность себялюбия, способствует взаимоохранению всего рода. Оно заставляет нас, не задумываясь, спешить на помощь всем страждущим, оно заменяет в естественном состоянии законы, нравственность и добродетель, с тем преимуществом, что никто не пытается ослушаться его нежного голоса; оно не допустит сильного дикаря отнять у слабого дитяти или беспомощного старца с трудом добытые средства к существованию, если он может рассчитывать найти их в другом месте; оно внушает людям, вместо возвышенного предписания, основанного на разуме и справедливости: как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними, другое предписание естественной доброты, гораздо менее совершенное, но, быть может, более полезное: заботься о своем благе, как можно менее вредя другому. Словом, скорее в этом естественном чувстве, чем в тонких операциях ума, нужно искать причину отвращения к содеянию зла, которое испытывает каждый человек, независимо даже от правил, внушенных ему воспитанием»[397]. Сравните с этим то, что он высказывает в «Эмиле» (кн. IV, с. 115–120 бипонтинского издания), где между прочим говорится: «И в самом деле, отчего возникает в нас жалость, как не оттого, что мы переносим себя на место другого и отождествляем себя со страдающим живым существом, покидаем, так сказать, свое бытие, чтобы пережить жизнь другого? Мы страдаем лишь настолько, насколько представляем его страдания; мы страдаем не в нас самих, а в нем… Нам остается, значит, представлять молодому человеку такие предметы, над которыми могла бы проявиться сила его сердца, ищущая исхода, которые расширяли бы сердце, распространяли бы его действие на другие существа, заставляли бы его на все отзываться и заботливо удалять такие предметы, которые стягивают его деятельность к одному центру и преувеличивают значение человеческого «Я»…»[398], и проч. Лишенный, как сказано, поддержки в авторитетах со стороны школ, я приведу еще, что китайцы признают пять кардинальных добродетелей (tschang), среди которых на первом месте стоит сострадание (sin). Остальные четыре: справедливость, вежливость, мудрость и искренность[399]. В соответствии с тем и у индусов на памятных досках, воздвигаемых в честь умерших князей, при восхвалении их добродетелей на первом месте ставится сострадание к людям и животным. В Афинах сострадание имело свой алтарь на площади. Athenaiois de en te agora esti Eleoy bomos, о malista theon, es anthropinon bion cai meta bolas pragmaton oti ophelimos, monoi timas Ellenon nemoysin’Athenaioi[400] (Павсаний, I, И)[401]. Об этом алтаре упоминает также Лукиан в «Тимоне», § 99. Сохранившееся у Стобея изречение Фокиона представляет сострадание наиболее священным элементом в человеке: «Oyte ex ieroy bomon, oyte ее tes anthropines physeos aphaireteon ton eleon»[402]. В «Sapientia Indorum», представляющей собой греческий перевод «Панчатантры»[403], говорится (отд. 3, с. 220): «Legetai gar, os prote ton areton e elecmosyne»[404]. Очевидно, во все времена и во всех странах прекрасно был известен источник