Голд, или Не хуже золота - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сэр! — не смог он удержаться от протеста. — Насколько мне известно, многие его родственники погибли от рук наци.
— Но он-то вроде не погиб, а? — безмятежно ответил Коновер язвительным тоном. — И вы тоже. Как вы думаете, далеко бы он пошел, останься он студентом-историком в Германии, если бы Гитлер его не выгнал? Вы хотите защищать его, Сильвер? Стыд и позор!
— Голд, сэр, и Бога ради, умоляю, не ставьте меня в положение, когда я вынужден защищать человека, который, как никто другой, вызывает у меня неприязнь.
— Как вы думаете, Брасс[241], что такого нашел в нем Рокфеллер? — раздумчиво спросил Коновер. — Мы знаем о Никсоне и об этом шимпанзе Форде. Но мне казалось, что у Нельсона одно время была голова на плечах. Он ведь учился в Брауне, да?
— В Дартмуте.
— A-а. Мне, кстати, тогда не дали этого кандидатства в вице-президенты, и Нельсону Рокфеллеру тоже. Его получил Генри Кэббот Лодж, который поехал-таки на Кони-Айленд, но все равно проиграл. Генри Кэбботу Лоджу[242] никогда ничего толком не удавалось, как, впрочем и Эллсуортам Банкерам[243] во Вьетнаме или Грэхамам Мартинам[244]. Послушайтесь хорошего совета, мой друг, держитесь подальше от дипломатического корпуса и от братии из международной службы, это недоразвитое общество недоумков, которых интересуют только почести. Если вы меня хоть раз назовете папой или папулей, то, я вас предупреждаю, я запущу вам шар между глаз.
— Ты заговариваешься, папа, — сказала Андреа.
— Мне плохо, девочка. Ведь не каждый день приходится мне иметь дела с такими, как он. Если снесет тебя в море, друже, вспомни меня и ныряй поглубже.
— Мы поженимся, папа, — сказала ему Андреа с таким серьезным видом, что Голд преисполнился восхищением, — нравится тебе это или нет.
— Ты изменишь фамилию на Голд? За это, приятель, я осушу свой стакан до дна и дам вам самый квалифицированный совет, на какой способен. Вы никогда не должны называть меня папа, папуля, хозяин, сквайр или милорд. И еще раз запомните, мой друг, пока молоды, ученье лучше серебра и золота. Серебро и золото придут и уйдут, плоды ученья никогда не пропадут. Каждый сам златокузнец… Проклятье, вот как ее звали — Гусси Голдсмит[245]! Моя первая любовь. — При этих словах лицо Коновера неузнаваемо изменилось, и он продолжал, словно погрузившись в самые приятные воспоминания. — Наполните мою кружку, сын мой. Мое сердце переполнено чувствами. На мои глаза наворачиваются слезы. Меня унес поток сладких воспоминаний. Она была еврейкой, очень хорошенькой еврейкой из старинного южного рода в Ричмонде, штат Вирджиния, с крепкими семейными связями в Чарлстоне, штат Южная Каролина. Ах, Гусси Голдсмит. Хотя она и была странноватой, что я понимал даже тогда, но я был сражен насмерть. Ведь мы оба были такими юными. Она любила шить и вязать.
Голд не поверил своим ушам, когда разговор принял такой оборот.
— Вряд ли это может иметь отношение ко мне и Андреа, сэр, — сказал он. — Я полагаю, не ошибусь, если скажу, что мы с Андреа достаточно зрелые люди и отдаем себе отчет в своих поступках.
— Я был ей совершенно безразличен, — сказал Коновер. — Но я был так увлечен, так влюблен, как никогда не был влюблен ни в одну женщину после нее, включая и твою мать, детка. Несмотря на ее постоянное вышивание и вязание и какой-то нездоровый интерес к похоронам и кладбищенским участкам, я ради нее был готов отказаться от всего. Как я боялся того дня, когда мне придется сообщить семье, что девушка, на которой я решил жениться, — еврейка! Не знаю, хватило бы у меня характера сделать это.
— Вероятно, для вас это было чрезвычайно суровым испытанием, — сказал Голд.
Пью Биддл Коновер с сожалением ухмыльнулся. — Мне так и не пришлось пройти через него. Ее семья сочла, что мы им не ровня. Я рыдал, когда мы расстались, я проливал слезы. И, как видите, не забыл ее. Ах, эта сумасшедшая, милая Гусси Голдсмит! С ее шерстью и вязальными спицами! Во время нашей последней встречи я попросил ее написать мне что-нибудь нежное и обещал хранить это всю жизнь, и я помню ее последние слова ко мне, словно они были написаны вчера. «В каждом языке, в каждом сердце есть самые дорогие слова. В английском это — не забудь меня, во французском — la souvenir[246]». Я до сих пор вижу, как она вяжет. Интересно, что с ней стало.
Голд был раздражен неуместным отклонением от темы в сторону каких-то дурацких, сентиментальных воспоминаний и подумал, что Андреа пора вернуть разговор в начальное русло.
— Брюс… — начала Андреа после приличествующей паузы.
— Брюс, — презрительно фыркнул Коновер.
— …должен получить должность в правительстве, — гнула свое Андреа. — Вероятно, в государственном департаменте. Мы хотим, чтобы ты ускорил это, если можешь, и постарался, чтобы это была приличная должность, потому что мы хотим жениться, как подобает, и получить соответствующее место в обществе. Ты ведь хочешь, чтобы я была счастлива.
— Я исполню твою просьбу, — дружелюбно согласился Коновер, — если только это устранит его из моей жизни. Но за это ты должна обещать мне одну вещь. Ты должна пообещать, что если у вас родятся дети и они будут похожи на него, то вы не будете воспитывать их в христианской вере. Убеги от него с любовником, и я добавлю десять миллионов к твоему свадебному подарку. Постой, мне пришла в голову мысль получше. Не убегай от него. Голд, сын мой, ты должен прислать мне имена и адреса всех членов вашего семейства, чтобы я мог связаться с ними по почте. — Он рассмеялся с огромным удовольствием. — Могу себе представить, что за имена там будут. — Если бы у Голда под рукой оказался кухонный нож, он всадил бы его прямо в грудь этого злорадствующего старого мерзавца. Но вместо этого в его грудь саданул стилетом Коновер. — Я, пожалуй, поставлю в дверях черномазого, чтобы он выкрикивал их имена, когда они под ручку будут подходить к моей лестнице.
Эта сценка так живо предстала перед глазами Голда, — «Мистер и миссис Джулиус Голд». «Доктор и миссис Ирвинг Шугарман». «Миссис Эмануэль Московиц». «Мистер и миссис Виктор Фогель», — что он сразу же понял: она никогда не будет сыграна. Он почти не слышал того, что говорил Пью Биддл Коновер дальше.
— Останься пообедать, Андреа, а он пусть возвращается один. Пожелаем ему на прощанье золотухи. Пусть он возьмет «фольксваген». Если не предпочтет верблюда.
Голд предпочел «фольксваген» верблюду и направился в Вашингтон в полубессознательном состоянии морального коллапса. Как низко пожелает он пасть, чтобы забраться на самый верх? — спрашивал он себя в приступе самобичевания. Очень, очень низко, ответил он и настроение его улучшилось; ко времени обеда он почувствовал, что избавился от лицемерия.
Приняв душ и переодевшись, он ринулся в Мэдисон-отель, где, увидев цену улиток форестье, почувствовал, что сам не больше улитки. Он здесь явно был не на месте, и интуиция безошибочно подсказывала ему, что он никогда и не будет здесь на месте. Среди массы людей в переполненном, гудящем зале он был «одинок, как устрица», по образному выражению Чарльза Диккенса, этого скучного, как считал Голд, романиста, чьи увесистые сочинения всегда были слишком длинны, всегда отягощены процессией эксцентричных, однобоких героев, запомнить которых было совершенно невозможно из-за их количества, и всегда изобиловали экстравагантными совпадениями и другими невероятными событиями. Голд все еще полностью не оправился от пережитого им стресса и потому почти не заметил, как, вероятно, самая длинная во всем мироздании тень целую минуту с половиной ползла по его столику, пока не появилась отбрасывающая ее фигура и не остановилась перед ним. Какое-то мгновение Голду казалось, что Гаррис Розенблатт стал самым высоким, самым осанистым, самым совершенным человеческим существом из когда-либо топтавших лик земли. Цвет его кожи был теперь саксонски-белым. Лицо, взиравшее на Голда в молчаливом приветствии, было навечно иссечено крупными жесткими складками, а голос, который услышал Голд, был тверд, как кремень.
— У меня времени только на то, чтобы опрокинуть рюмочку, — сурово сказал Гаррис Розенблатт с таким выражением, что Голду показалось, будто это он нарушил чье-то уединение; потом, наморщив лоб, Розенблатт уселся на стул и окинул помещение взором человека, который всегда начеку, потому что печенкой чувствует всевозможные ужасы, повсюду подстерегающие его. — Сегодня в министерстве финансов о тебе говорили много хорошего, Брюс, очень хорошо отзывались о твоем отчете по работе президентской Комиссии.
— Им понравился мой отчет?
— Мне он тоже понравился, хотя я его и не читал. Тебя нужно поздравить. О нем все хорошо отзываются.
— Гаррис, я не писал никакого отчета, — сказал Голд.