Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли - Александр Аркадьевич Долин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приемлемые по содержанию для толпы идеи социалистического толка Хлебников чаще всего подает в такой невероятно остраненной форме, что делает их заведомо недоступными для массового (а зачастую и для элитарного) читателя. Поэт революционного хаоса, он даже не пытается внести видимость порядка и стройности смысла в свои произведения — если не считать многочисленных нумерологических опытов, которые тоже являются типичным свидетельством попыток расстроенного сознания обосновать навязчивые, большей частью абсурдные идеи. Феерический поток удивительных, порой гениальных в своей необычайности, блесток поэтического воображения, по сути, ни к кому не адресован, самодостаточен. «Мирооси странник звездный», Хлебников, как ему кажется, напрямую общается с космосом — и космосу же посвящает большинство своих творений. Человек прошлого, настоящего и будущего в этих произведениях — предельно абстрактный образ, сотканный из лоскутов истории, мифологии, географии, экономики и политики.
Однако в некоторых произведениях, отражающих реалии революции и Гражданской войны, Хлебников неожиданно отходит от своего утрированного витийства и спускается с небес поэтической абстракции на грешную землю, охваченную пожаром. Так, его большая поэма «Ночной обыск» (1921), в чем-то перекликающаяся по стилистике не только с «Двенадцатью» Блока (факт, отмеченный многими критиками), но и с «Конармией» Бабеля, представляет собой удивительную взрывчатую смесь революционной романтики с суровой и горькой прозой жизни. Еще более зловеще звучит недавно опубликованная поэма того же периода «Председатель Чеки», в которой кровавая сущность темного народного бунта обнажена с беспощадной откровенностью.
В этих работах, навеянных непосредственными впечатлениями от скитаний по разоренной и поруганной России, поэт невольно поднимается до понимания трагедии народа. Вопреки всем своим изначальным установкам на прославление революции он становится страстным пророком, обличителем убийц и насильников. Как некогда заметил сам Хлебников в «Детях выдры» (1913):
Не в самых явных очертаниях
Рок предстоит для смертных глаз,
Но иногда в своих скитаниях
Он посещает тихий час.
«Мне отмщение, и Аз воздам» —
Все, может быть, и мы услышим.
Мы к гневным молний бороздам
Лишь в бури час умы колышим.
Попытавшись диктовать свои законы «будетлянства» восставшим толпам рабочих и крестьян вопреки всем законам и нормам обыденного сознания, Хлебников заведомо обрекал себя на поражение — но сам поэт, видимо, не в силах был это допустить. От революционной позиции он не отказывается, формулируя свою профетическую миссию вполне определенно:
Я — Разин напротив,
Я — Разин навыворот.
Плыл я на «Курске» судьбе поперек.
Он грабил и жег, а я слова божок…
(«Тиран без Тэ», 1921–1922)
До самой безвременной кончины, последовавшей в июне 1922 г., Хлебников искал свой «философский камень» — универсальный закон управления ходом истории, судьбой «человечества, все точки которого закономерно связаны». Слово «судьба» является ключевым в жизненном кредо Хлебникова — человека, поэта и конкистадора будущего. Стремлением понять связь судеб, «поэтику» исторического процесса пронизаны все его основные произведения последних лет творчества, к которым, очевидно, более всего подходит определение «алхимия слова». Мистическая вера в силу слова, в музыку стиха у Хлебникова превращает многие его строки в не поддающиеся истолкованию мантры. Слово само ведет поэта в неведомое. Слова выстраиваются в ряды заклинаний и пророчеств, будорожат сознание, вызывают колебания космоса:
Мы дышим ветром на вас,
Свищем и дышем.
Сугробы народов метем,
Волнуем, волны наводим и рябь,
И мерную зыбь для глади столетий.
Войны даем вам
И гибель царств
Мы, дикие звуки,
Мы, дикие кони.
Приручите нас:
Мы понесем вас
В другие миры,
Верные дикому
Всаднику
Звука.
Лавиной беги, человечество, звуков табун
оседлав.
Конницу звука взнуздай!
(«Зангези», 1920–1921)
При всей своей устремленности к иным мирам Хлебников остается, пожалуй, наиболее атеистичным поэтом из всей плеяды мастеров Серебряного века. Для него не существует иного божества, кроме Поэзии, которой он поклоняется с неизменным фанатизмом и во имя которой приносит бесчисленные жертвы. Революция, в его представлении, есть чистое воплощение поэзии и вековой мечты человечества о свободе. Жестокость революции, ее кровавая проза — всего лишь издержки великого процесса обновления жизни, грандиозного переустройства человечества, готовящегося вступить в радостную эру вселенского коммунизма:
Будет земля занята
Сетью крылатых дорог. Та-та!
Ежели скажут: ты бог, —
Гневно ответь: клевета,
Мне он лишь только до ног!
Плечам равна ли пята?
Лёта лета!
Люди — растаявший лед.
Дальше и дальше полет.
В великих погонях
Бешеных скачек
На наших ладонях
Земного шара мячик.
(«Зангези»)
Таким образом, провозглашая свою пророческую миссию, поэт видит себя не в роли медиума, вестника высших сил, а в роли демиурга, полноправного творца новой истории и культуры человечества. На эту роль его предшественники в русской поэзии не претендовали. И тем не менее пророческая одержимость Хлебникова явилась в известном смысле апофеозом развития русского профетизма, его лебединой песней. В ней отразились и гражданский пафос Радищева — Рылеева — Некрасова, и вдохновенное пушкинское призвание Пророка, и мечты Вл. Соловьева о Богочеловеке, и сны русского авангарда о будущем человечества. Подводя итог своим исканиям, Хлебников попытался обобщить достигнутое и обозначить свое место в истории:
Я дал обещанье все понять,
Чтоб простить всем и все
И научить их этому.
Я собирал старые книги,
Собирал урожаи чисел кривым серпом памяти,
Поливал их моей думою; сгорбленный, сморщенный,
Ставил упершиеся в небо
Столбы для пения на берегу моря,
Поставил и населил пением и жизнью молодежи
…Как уголь сердца,