Удивление перед жизнью - Виктор Розов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эти же двадцатые годы я начал мужать, из детского возраста переходить в подростка. Как и полагалось, менялись черты характера; во всяком случае, возникали новые. Я сделался более резким, способным на неожиданные выходки, несвойственные мне ранее. Подрался с одноклассником — что называется в кровь. Домой не пошел, а укрылся у приятеля — останавливал кровь, льющуюся из носа, застирывал пятна на одежде. В этом же классе — он тогда помещался на первом этаже — с улицы с разбегу прыгнул в окно, угодил в ноги входящей в класс учительнице. Она упала, и меня выгнали из школы. Я лежал на траве на горе Муравьевке, что была на пути от школы к дому, ревел и боялся показаться родителям. Системой каких переговоров между родителями и школьным начальством меня восстановили, не знаю. Отмечу только, что, когда я под вечер пришел домой и объявил о своем изгнании из школы, родители не ругали и даже объясняли: «Ну и что? Ничего особенного, все обойдется». Видимо, лицо мое, мой взгляд вызвали у них сочувствие.
Я уже, кажется, писал, что родители мои были люди малообразованные, но умные. Они понимали, что вести себя в тринадцать лет так, как будто мне десять, я не мог; они знали, что в этом возрасте пробуждаются к деятельности новые внутренние органы человека. Выгнать меня из школы не выгнали, но оставили на второй год, так как учился я в это время из рук вон скверно. Получил переэкзаменовку по русскому языку, и когда на этой переэкзаменовке на вопрос учительницы Маргариты Станиславовны Норейко: «Какая часть речи «кусты»?» — ответил: «Глагол», мое повторное пребывание в пятом классе определилось окончательно. Замечу кстати: оттого что я, приехав в Кострому из Ветлуги. угодил не в четвертый класс, как следовало бы, а в третий, оттого что в пятом я сидел два года, в театральную школу попал не в семнадцать, а в двадцать один год. в Литературный институт — двадцати девяти лет и окончил его на тридцать восьмом году жизни, ничего я не потерял, и даже есть у меня подозрение, что выиграл.
Я забыл сказать, что в те годы многие продукты и, как теперь говорят, предметы первой необходимости, приносили на дом. За услуги, конечно, сколько‑то доплачивали. Отчего‑то мы таким способом покупали только молоко у молочницы — татарки. На окраине Костромы, в нижней ее части, если считать по течению Волги, располагалась Татарская слобода с аккуратными деревянными домиками и мечетью в центре. Вероятно, слобода эта — след древнего татарского нашествия на Русь. Но в наше время, конечно же, никакой вражды между русскими и татарами из слободы не было. Напротив, мы испытывали полное уважение к автономии этой слободы и никогда не лезли на ее территорию. Это все равно что входить в чужой дом без приглашения. Мы знали, что там люди живут своей жизнью — некоторое царство — государство. Рано утром по нашей улице — она как раз своим концом упиралась в Татарскую слободу — я видел в окошко, как татарки шли вереницею, несли на базар молоко — в кринках, бидонах, медных кованых кувшинах. Еще не доходя до базара, многие из них заносили молоко в дома, в том числе и в наш дом. Изо дня в день, из года в год. Считалось, что молоко надо брать у одной молочницы и конечно же это молоко должно быть от одной коровы. Если узнавали, что какая‑то молочница сливает в одну посудину молоко от двух разных коров, это считалось чем‑то ужасным, и у нее молоко не брали. От этих бредущих в ранних сумерках или в раннем рассвете татарских женщин — молочниц, от запаха парного молока, да и от самой Татарской слободы, которой давно нет, так как город Кострома разросся во все стороны, у меня сохранился большой медный кованый кувшин, купленный тетушкой и подаренный мне ее дочерью Татьяной, моей двоюродной сестрой. Кувшин этот красивый, и мы ставим в него цветы.
И еще об одном Татьянином подарке хочу рассказать. Это платок. Он был соткан в год 300–летия дома Романовых — вроде как подарочный, что ли. На этом платке отпечатаны в цвете (как это сделано на текстильных фабриках в Костроме, я даже не понимаю) и очень хорошо изображены все цари династии Романовых. В центре Ипатьевский монастырь, отец и мать Михаила и сам Михаил — посредине, а кругом, по краям платка, все цари, вплоть до Николая II. Но, как водится в нашей стране, все недоделано: платок этот не был подрублен и края такие лохматые… Этот платок в какой‑то степени редкость. Почему? Да потому, что хранить такой платок, где изображены все цари, в годы советской власти было очень опасно. Могли увидеть, и — ах, вы монархист?! Вы держите такой платок с портретами всех царей?! Тут добра не жди. А Татьяна. сестра, сохранила этот платок. И потом мне его подарила. Я сделал рамку и вставил его в рамку, потому что все‑таки это старинная вещь, наша история, и платок этот висит над моим письменным столом.
Я никогда не коллекционировал ничего, кроме марок. Но люблю предметы старины. Люблю. Сейчас, правда, и денег нету, да и когда были, этой жажды приобретать какие‑то дорогие вещи не было. Любоваться — да, любовался, заходил в комиссионные магазины, смотрел, какие продаются красивые вещи, но желания, чтобы они стали моими, — нет, у меня этого не было и слава Богу, пока нет. А вот платок, подарок сестры, у меня висит на стенке.
И еще одна вещь красивая стоит у меня в комнате. Пожалуй, я расскажу ее историю, тем более, что она довольно необычна.
Это сундук, как ни странно. Небольшой сравнительно, ну, я думаю, метра полтора длиной и сантиметров 80 шириной. Впрочем, может быть, и ошибаюсь — я никогда не мерил. Сундук этот красивый очень. Он из сандалового дерева, желтого цвета, и на нем резьба. Какие‑то восточные пейзажи.
История этого сундука такова. Кончилась война. Прошло, наверное, лет пять. И у меня был, очевидно, микроинфаркт. Я угодил в больницу. Меня навещали родные, а еще друзья по театральной школе, где я учился. И вот однажды приходит кто‑то из ребят с нашего курса и говорит: «Слушай, а ты знаешь Женька‑то Николаев жив». А Женя Николаев был, пожалуй, самый молодой студент на нашем курсе, и был он своего рода любимчиком этого нашего курса. И во время войны рассказывали, что он был убит, что сражался он очень храбро и во время рукопашного боя на него чуть не целая, понимаете, рота набросилась, он отбивался и был убит. Так мы и считали. И вот теперь мой друг мне говорит: «Слушай, Женька‑то Николаев жив. Он живет в Австралии». Это было, конечно, поразительно. Оказывается, Женя попал в плен. И после того как кончилась война (или. может быть, даже раньше) его отправили в Австралию на очень тяжелую работу: рубить сахарный тростник. (Он потом мне рассказывал: мы. говорит, рубили с такой яростью, так много вырабатывали, что рабочие австралийские нам сказали: нет, так мы не работаем, так работать на износ нельзя, давайте работайте поменьше, иначе вымотаете все силы.) И вот он там жил все эти годы. И сейчас возвращается в Москву вместе со своей женой, то есть с женщиной, на которой он в Австралии женился. И через какое‑то время Женя Николаев приходит ко мне в больницу. Это была очень радостная встреча. Он такой холеный, такой ухоженный, такой повзрослевший… А потом, когда я выписался из больницы, я познакомился и с его женой Надей. Очень милая и очень скромная девушка. Судьба ее была такая: родители во время Гражданской войны эвакуировались в Харбин, а потом переехали жить в Австралию. Надя тогда была маленькой девочкой. Потом никого из близких у нее не осталось, она жила одна. У нее была хорошая квартира, даже не квартира, а дом. Она была женщина не очень богатая, но довольно состоятельная. Что- то ей досталось, вероятно, в наследство, и кроме того, она была прекрасной белошвейкой. И вот она влюбилась в Женю Николаева, и они поженились. Жили хорошо и мирно. Но Женя очень скучал по родине и уговорил Надю переехать в Москву. В Москве у него было где жить: были живы его родные; у них‑то они с Надей и поселились. Ну, мы встречались, были вечеринки, Надя, его жена, оказалась человеком очень контактным и симпатичным, очень хорошая девушка. И так пошла жизнь своим чередом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});