На рубеже столетий - Петр Сухонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всемилостивейшая государыня, да разве я не готов бы был, разве я пожалел бы чего-нибудь? Мысль о нем слишком наболела мое сердце, чтобы я даже подумал. Я все отдам, только снял бы он с меня воспоминания о себе и своей матери! Пусть возьмет все, оставит меня, уже старика, без пристанища, только пусть избавит от миража, который томит мою душу, сушит мой мозг.
— Невозможного нельзя и требовать, граф Алексей Григорьевич! Мы все живем своими воспоминаниями! Но само собой разумеется, что, по мере того как мы обращаемся к своей обязанности, воспоминания невольно ослабевают, невольно теряют свою силу, главное — жгучесть. Поверь, Алексей, я тебе искренне желаю добра и скажу, что много из представления нашего улетучивается, теряет свою силу, по мере того как мы на явления их начинаем смотреть прямее, здравее… Я призвала тебя затем, что мне нужно спасти одну заблудшую русскую душу: душу молодую еще, восторженную, увлекающуюся, но умную, наблюдательную, от которой наше Отечество, наша любимая нами Россия, много пользы может ожидать. Эта душа, граф Алексей Григорьевич, твой родной, единственный, хоть и незаконный сын — бывший корнет, теперь поручик моего лейб-гусарского войска, Александр Алексеевич Чесменский, сын той самой, всклепавшей на себя имя, которая много крови мне испортила, но которую от всей души простила!
Слова государыни "родной и единственный сын Александр Алексеевич Чесменский" подняли Орлова будто электрической силой. Глаза его страшно заходили, губы перекосились. Он, казалось, задыхался. Однако он осилил себя. Почтение к государыне и та привычка к исполнению ее желаний, которой Орлов был, можно сказать, пропитан весь, заставили его сказать:
— Воля вашего императорского величества должна быть исполняема всяким. Потому извольте приказать, и я выполню все, что изволите признать для него полезным!
— Ты не понимаешь меня, Алексей! В том-то и дело, что тут не нужно ничего! Первое слово его было, чтоб избавила я его от всяких твоих подачек и подарков, которыми ты столько раз его обижал, высылая их как нищему, и отказываться от которых ему мешала субординация, так как подарок пришел от генерал-аншефа солдату.
Твоих титулов, твоего имени он тоже не желает. Он говорит, что свое имя он должен заслужить себе сам. Для того просит освободить от придворной службы и дать практическую деятельность. Но чего душа всегда просит, перед чем невольно замирают все ее требования, все ее желания — то от сердечного отклика родной души. Твоему сыну нужна отцовская любовь, отцовская нежность, — ему, никогда не испытавшему любви и нежности матери. Перед силой этой нежности, перед вызывающей невольное сочувствие симпатией не может не растаять самая загрубелая ненависть, не может не исчезнуть, не испариться всякая черствость. Вот этой-то душевной теплоты, этой-то горячей симпатии я и прошу у тебя, Алексей, для твоего единственного сына, тем более скажу, что он ее стоит, он ее заслуживает…
По мере того как Екатерина говорила, нужно было видеть, что делалось с Орловым. Брови его как-то распрямились, лоб разглаживался и покрывался выступающими исподволь каплями пота. Губы принимали умиляющееся выражение, дыхание, спершееся до того в груди, становилось плавнее, легче.
— Матушка государыня, — сказал вдруг он, — ты наша чудодейственная повелительница! Недаром говорили, что от твоей доброй улыбки и мягкого слова с места сдвигаются камни. От Алексея Орлова, от отпетого с детства Алешки Орлова ты требуешь нежности. Но такова чудодейственная сила велений твоих, что точно сам Алексей Орлов готов разнежиться, думая о своем мальчике; чего вон разбавился даже, слезы из глаз бегут.
Орлов замолчал, а слезы в самом деле бежали по его щекам. Екатерина, уверенная в силе влияния своих слов, смотрела на него молча, но с сочувствием. Вдруг Орлов как бы воспрянул и проговорил оживленно, хоть и с сердечным чувством:
— Вот что, матушка государыня, сейчас бы я его прижал к груди моей, сейчас бы обнял и расцеловал, сейчас бы взглянул в глаза его, в которых бы увидел отблеск глаз его матери. Пусть бы потом мстил он мне, как хотел, пусть бы хоть пулю всадил, или еще лучше, палицу я ему железную дам, так пусть бы этой палицей башку раскроит или хоть по виску поласкает. Я его вперед прощаю и тебя, государыня, умоляю простить, что бы он против меня ни сделал. Радость прижать его к сердцу, выслушать его голос меня вперед за все вознаградит! Пожалей мою отцовскую гордость, а она неминуемо возмутится, если на сердечный привет мой он ответит презрением; если протянутую мою к нему с благословением руку он оттолкнет, как недостойную… Пусть грешен я, но в грехах своих отдам ответ Богу; не сыну их судить!
— Понимаю тебя, Алексей, и сочувствую тебе! Но думаю, что природа и кровь в этом случае выше нашего разума!
Глава 4. Слово делает дело
Немного дней прошло, а у императрицы в кабинете опять Чесменский. Нередко приглашает его к себе государыня поговорить о Париже, о тамошних действиях и о тайных обществах, распространению которых в России она признала необходимым положить конец.
Чесменский в это время успел успокоиться. Он видел уже, что о смертной казни его не может быть и речи. Сама государыня сказала, что повинную голову не секут, не рубят. Но ни одним звуком она не намекнула, чего он может для себя ожидать. Сказала однажды, что простить его совсем не может, что это противоречило бы ее принципу справедливости. Стало быть, он будет непременно наказан, но как? В этом и вопрос: что ждет его впереди — ссылка, заточение или какое-нибудь другое, унижающее его достоинство наказание? Ждать разрешения этого вопроса само по себе мучительно.
Между тем полнейшее спокойствие, в котором провел Чесменский эти дни своего номинального ареста в Зимнем дворце, уединяя его от целого мира под зорким взглядом Зотова, который иногда сам заходил к нему покалякать и сказки порассказывать, и непосредственным наблюдением Гагарина, которого Чесменский избегал даже видеть, не только говорить, и для того не раз притворялся спящим, при полнейшем материальном обеспечении, начинало оказывать свое действие. В нем начала вызываться жажда деятельности, стремление быть чем-нибудь, а не только откармливаемым всем, чем можно, тельцом.
"Хоть камни бы ворочать, да дело делать, — думал он, — а не только есть, пить и спать. Ну в каторжную работу, так в каторжную работу, — рассуждал Чесменский, — и там люди не без пользы живут, а здесь я именно ем, пью и небо копчу!"
Потому он и решил воспользоваться первым случаем умолять государыню о решении его участи. Этот случай настал, и Чесменский высказал перед государыней мольбу свою.
— Чем же я решу твою участь, Чесменский? — сказала государыня. — Ты сам затянул и запутал вопрос так, что для решения его нужна мудрость Соломона; ну ведь я не Соломон!..
Чесменский хотел возразить что-то, но Екатерина не дала ему:
— Постой, помолчи, твоя речь впереди будет, а я выскажу все, что я думаю. Александру Великому легко было разрубать гордиевы узлы, за разрешение их отвечал его меч. И мой узел мечом вмиг разрешится: все недоумения разом исчезнут. Но что же делать, когда меча в руки взять не хочется, когда жаль тех нитей, из которых узел завязан? Вот и подумай, как тут быть?
Ну, о решении своей участи рассуди! Ты сам признал себя заслуживающим тройной смертной казни: как дезертир, как ослушник и как действовавший во вред интересам своего Отечества. Легко устранить всякие недоумения, предоставив тебе выбрать ту казнь, которую ты сам найдешь более для себя подходящею. Ты сложишь свою голову, и все вопросы сами собой прекратятся, все сомнения улетучатся. Но если мне жаль твоей русской молодой жизни? Если я думаю, что Россия может надеяться получить от тебя что-нибудь больше, чем отрубленную ветреную голову мальчика, который досель не думал еще о себе, а только мучил свое воображение несообразными предположениями. Наконец, если я нахожу, что вследствие самой явки твоей с повинною справедливость требует оказать тебе снисхождение, хотя и нельзя оставить ненаказанным. Ну, что же, казалось бы, вместо легкой придворной службы поставить тебя на действительное, настоящее дело, при котором тебе потребуется меньше денег, а от тебя больше службы. Для того стоит только назначить в какой-нибудь полевой полк, в котором вины свои ты бы должен был выкупить своей службой!
— Государыня, — с радостью проговорил Чесменский.
Но Екатерина опять перебила его.
— Подожди! Экий торопыга. Я тебе сказала — твоя речь впереди. Но к осуществлению такого предположения ты представил мне новое затруднение, какую-то смешную, детскую клятву мести своему родному отцу! И за что же ты собираешься ему мстить?! За то, что ты родился на свет, и за оказанную мне и Отечеству им услугу! Положим, что нам милосердный Господь Бог таких клятв не принимает. Месть сама по себе дело нехристианское, а месть родному отцу такой вздор, о котором и говорить нельзя. Да и если бы вздумали мстить своим отцам и матерям за их взаимные проступки одного или одной против другого, ни отцов, ни матерей не стало бы и род человеческий перевелся. Точно так же, если бы все неудачники, все, кому жизнь не везет, как им хочется, воспылали местью к своим родителям, зачем они родили их на свет, то что бы было? Стало быть, такая клятва чистый вздор, абсурд, нелепость, не имеющая значения. Но зная о такой клятве, зная, что она дана вследствие великой услуги, оказанной твоим отцом мне и России, допустить даже попытку к ее осуществлению я не могу, не должна и как человек, и как государыня. Я не могу допустить даже попытки осуществления мести с твоей стороны твоему отцу не только потому, что она будет направлена вследствие действия, сделанного в мою и России пользу, но и по совершенной ее дикости и бесчеловечию. Разве сын может мстить отцу, и за что же, за то, что он родился на свет? Этими словами государыня как бы облила Чесменского водой. В самом деле: чего он хочет? Не может же она допустить заведомого мстителя ее старому слуге за дело, совершенное если не по ее повелению, то, во всяком случае, не иначе как с ее соизволения.