Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1 - Константин Носилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот что-то словно треснуло, стукнуло в стороне леса; олени сразу делаются внимательными и, словно слыша опасность, отходят в сторону и уходят совсем со сцены.
Охотник поднимается и озабоченно отирает пот с лица. В его движениях какая-то неуверенность, он оглядывается, словно кто ему мешает.
Музыка наигрывает грустные мелодии.
Вогулы говорят, что охотника преследуют завистливые боги. Он, действительно, к чему-то прислушивается и, словно решившись, снова начинает скользить и подкрадываться осторожно, разнимая каждую ветку.
На сцену снова выбегает олень, скоро за ним выбегает пара маленьких, в которых я узнаю внучат деда. На их рубашки натянуты шкурки маленьких ободранных лосят, которые могут сойти сегодня за шкурки оленей… Они смешны, но серьезны, и мальчик преуморительно подскакивает на месте, взлягивая ногами, еще, видимо, не зная, как себя ведет на самом деле дикое животное. На это мало обращается внимания. Их заметил уже охотник. Он снова прячется за деревья и подкрадывается. Теперь он наметил себе жертву — маленького олененка, который ближе и который совсем глуп. Охотник тихонько, не сводя глаз, вытягивает уже из колчана стрелу, он осматривает ее острие, оно остро, как нож.
Публика ахает и замирает. Даже слепой музыкант и тот останавливается, прислушиваясь, что будет.
Охотник крадется, крадется и уже поднимает лук. Глупый детёныш словно предчувствует что-то грустное и тоже замирает.
Что-то тревожное пробегает по лицам зрителей, слышатся вздохи, жалость за маленького оленя.
Еще момент, и тетива натянута, стрела на месте, готова разрезать воздух, вонзиться… Еще момент, и охотник прицеливается прямо в спину…
Вдруг в комнате со стороны раздается треск, щебет маленькой птички, настолько неожиданный, настолько знакомый, что словно в комнату только что впорхнула северная жительница этих лесов, так что невольно почувствовалась дрожь, как дрожит человек в лесу, заслышав щебет, тревогу этой птички, которая словно вас преследует, защищая вашу жертву.
Я взглянул на зрителей, отыскивая, кто так удачно изображает эту знакомую птичку, и сразу догадался, что это проделывает все тот же наш музыкант — старик Савва, приложив руку к губам, так ловко чирикает, поднимая настоящую лесную тревогу. И по лицу его, потному, добродушному, скользит удовольствие…
Стрелок вздрагивает от неожиданности и опускает лук. Олени тревожно подняли головы и на секунду застыли, прислушиваясь к голосу все продолжавшей трещать птички. Убедившись, что им грозит опасность, вдруг закинули головы, как настоящие олени, заскакали по полу и скрылись в соседнюю комнату, показав нам на секунду только свои голые пятки.
Зрители зашумели, заговорили, словно обрадовавшись такому обороту дела; им жаль было от души бедных оленей, и все с любопытством, с насмешкой смотрели теперь на стрелка, который вдруг поник головой и задумался, за что его преследуют боги, которые покровительствуют зверям, когда их хочет обидеть человек.
Птичка замолкла, и слепой старик Савва снова заиграл на своем инструменте какую-то вогульскую грустную мелодию, прерывая ее шумными аккордами лесной бури. И под влиянием его музыки как будто действительно стало темно в лесу, на него надвигалась буря, и охотник невольно стал боязливо оглядываться по сторонам.
Вдруг он о чем-то вспомнил, изменился в лице и, быстро вырвав из груди клочок шерсти и ниточку красного гаруса, перевязал его и повесил на ближайшую стену.
— Жертву, жертву приносит, — шептали вогулы, и музыка снова стала как-то замирать, и старик снова заиграл веселые мотивы.
Буря пронеслась; боги умилостивились; ветер изменился. В охотнике снова пробудилась прежняя уверенность в удаче, и он, попробовав, откуда дует ветер, подбросив на воздух горсть снега, снова устремляется на преследование бедных зверей, уверенный уже, что ему на этот раз не помешают боги…
В публике снова — ожидание и тревога, в музыке снова — тихие мелодии.
Вон звери на лужайке. Теперь их три, — два больших и один маленький, даже без рожек; они мирно пасутся тут, не замечая охотника, который сразу, завидев их, упал на пол и ползет. Он уверенно разгибает ветки по своему пути и уверенно поглядывает.
В комнате наступает мертвая тишина, замолкли даже медные струны деда…
Но вдруг что-то хрустнуло опять на полу, хрустнуло так, как только могут хрустеть в лесу старые ветки. Олени насторожились, у охотника страдальческое лицо, но момент уж пропущен, олени снова услышали охотника и бегут прочь, уходя от стрелы. Но вот у охотника мелькнула какая-то радостная мысль, и он побежал, гонится по следу.
Вогулы говорят, что он догонит, непременно догонит детеныша, потому что снег слаб, и ему не убежать далеко.
И, действительно, олени как будто стали приставать, детеныш держит их, матери не хочется оставить, и она мучительно подталкивает его грудью, мучительно зовет его, когда он останавливается, шатается уж от усталости. Наконец, олени встали, и мать с тоскою смотрит в сторону охотника, в то время как детеныш прижался к ее боку к лежит, повесив голову.
Проходят несколько томительных минут, в которые охотник крадется к оленям, вынимает стрелу. Она остра, — мы видим потому, как он ею доволен, — на ее конце блестит острое, как нож, железо. Тяжелый момент, когда он мучительно долго прицеливается в дрожащих оленей, потом публика вдруг ахает, и молодой олень падает на землю, и стрела уже в его боку, из раны уже льется алая кровь на пол… Мать вздрагивает и отбегает, но ей жаль детеныша; она зовет его и дрожит, не смея тронуться с места… Она облизывает его рану… Но вот еще прицел, еще стрела, и мать падает с ним рядом, и ее ветвистые рога беспомощно бьются о землю.
Спасается только один олень, который, как вихрь, уносится в соседнюю комнатку, запнувшись и падая, к удовольствию зрителей, тут за порогом…
Публика смеется, но у нее на глазах слезы: ей жаль от души эту мать и ее бедного маленького детеныша. Публика смеется, но она сердита на этого охотника, который расстроил минутное счастье зверя.
Но охотник в восторге, он машет руками, он рад и бросается к зверям и уж вынимает нож из ножен, ощупывает их, готовится снимать с них шкуры, чтобы скорее полакомиться свежей кровью и мясом, как представление сразу замирает, заканчивается без занавеса, без аплодисментов, и обрывается на страшном моменте.
Актеры поднимаются в вывороченных шубах с пола, снимают рога, и перед нами снова наша комната с вогулами, которые шумно рассуждают об успехах сцены, тогда как старик продолжает шумно, весело что-то наигрывать, словно так же, как у нас в театре, провожая публику прощальным маршем.
Так закончилось это представление охоты на оленей, с участием деда Саввы, как музыканта, и его бедных внучат, которым, кажется, в первый раз еще пришлось играть роль в своем обществе.
Они были страшно довольны и, помню, целый день оставались в моей комнате, вспоминая игру в оленя, и так увлеклись ею, так чувствовали себя хорошо, что даже разрумянились, блестя веселыми глазами.
Но это единственное, светлое время в их жизни: больше уже не удавалось делать представлений; началась весна, и с нею прилетели птицы, всех потянуло в леса и на простор вод, всех потянуло невольно как-то из комнаты на свободу. И я уже почти не бывал в юртах, охотясь по лесам и плавая в маленькой лодочке по разливам речек. Я только охотился, писал, фотографировал, чертил.
Летом юрты почти опустели: мужчины были почти поголовно в лесу и на озере, где ловили рыбу; дети тоже возились с силочками и приманками, сзывая по берегам селезней, и в юртах оставался только один слепой дедушка Савва со своими бедными внучатами, которые тоже рвались от него к озеру, к лесу. Единственной его спутницей теперь была его слепая же старушка, которая порой выводила его на берег родного озера, где они долго задумчиво, молча сидели, вероятно, прислушиваясь к тем волнам, которые когда-то говорили и им о другой, более живой, деятельной жизни.
Но когда изредка я возвращался в юрты с экскурсий, старик почти безвыходно бывал у меня со своими внучатами и старухой, и я, помню, много еще раз заставлял его петь мне былины и рассказывать про старое доброе время, как они жили. И старик снова оживал, вспоминая до мелочей прошлое своей жизни, передавая мне тысячи разных вещей, которых никогда, кажется, уже не узнать, не увидеть никакому путешественнику в жизни.
Он пел мне про своих богов, которые стоят в лесу в виде идолов, ожидая кровавых жертв; он пел про страшных бурых медведей; он пел про белочку и шустрого бобра; он пел про птиц, про разных насекомых, и все, о чем пел он, поражало меня такою наблюдательностью, такою любовью к природе, какой мог бы позавидовать всякий натуралист. И я удивлялся этому, я больше и больше узнавал, что может дать природа человеку, и этот темный лес, это светлое, с виду пустынное озеро, эти дебри, развалы гор обрисовывались передо мной в такой чарующей, незнакомой мне еще обстановке, что я с удивлением смотрел на старого слепого деда, думая, сколько он пережил светлых минут в своей, нам казавшейся беспросветно-темной жизни.