Третий брак - Костас Тахцис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
Конечно, это был совершенно неподходящий момент для приезда Поликсены и ее мужа. «Компания и домашние заботы, как прежде, ей только на пользу пойдут», – уверяла меня тетя Катинго, которая в первый раз за все время начала сочувствовать кире-Экави. «Да что ты, тетя, – не соглашалась я, – ты просто ее не знаешь. Как раз сейчас она в том психическом состоянии, когда не может не то чтобы с кем-нибудь жить, но и просто видеть людей вокруг себя, и уж тем более счастливых новобрачных». Я знала, что она даже и кошку свою не в состоянии была перенести. «Я слышу, как эта чертова кошка мяучит от голода, – жаловалась она, – и мне хочется ее придушить. Не знаешь никого, кому можно было бы ее отдать?» В конце концов она засунула ее в мешок и оставила возле какой-то двери, в пяти-шести переулках от себя. Но через несколько дней дьяволица вернулась, и у киры-Экави рука не поднялась снова ее вышвырнуть. Она думала, что кошка вернулась обратно, потому что любила ее и жалела. Как кошка понимала ее лучше людей – с этими вопросами не ко мне. Еще я поняла, что она затаила на меня обиду за то, что я не пошла тогда в тюрьму, в тот последний раз, когда они поругались с Димитрисом. Поняла – и сделала вид, что не услышала, и переменила беседу. У меня сердце сжималось при мысли, что после того, как в ее доме вечно толклось столько народа, она опустилась до жизни с какой-то драной кошкой. Не потому, что она была счастлива даже в то время, когда вокруг нее были люди. Ее жизнь всегда была чем-то вроде постоянного смерча. Но и представления киры-Экави о счастье не всегда совпадали с тем, что под этим понимает большинство людей. Может, и бывали моменты, когда и она жаждала хоть немного затишья, но если разобраться, ее счастьем как раз и был тот самый смерч.
Первое, что она заявила Поликсене, не успев даже поцеловать ее и поприветствовать зятя, было: «Твои чаяния осуществились, дочь моя, я сварила для него кутью, можешь доставать свой красный платок и плясать…» Поликсена пришла ко мне, рассказала и попросила совета, как себя вести, чтобы утихомирить мать. Ей и в самом деле было непросто. Она не то что была далека от радости и танцев, но еще и страшно мучилась от угрызений совести, бедная девочка. Я ее понимала, потому что и сама прошла через то же самое с покойным Диносом. Не раз и не два я приходила к идиотской мысли, что он умер, чтобы отомстить мне. Пока она была в Каламате, ей трудно было осознать, что Димитриса больше нет. Она убаюкивала себя мыслью, что и это тоже может оказаться одной из тех ловушек, в которые мать загоняла их столько лет. Но когда она приехала в Афины и столкнулась с реальностью, то поняла, что время обманов прошло, и это вызвало у нее нервное потрясение.
Но что бы она ни делала, убедить киру-Экави в том, что она искренне горюет о брате, было невозможно. Траур, который она носила, хотя не прошло и месяца, как вышла замуж, кира-Экави называла «притворством». Дня не проходило, чтобы в присутствии Сотириса или без него она не напомнила ей и новый эпизод вроде того с сотенной бумажкой. Она начинала рыдать прямо посреди ужина, испепеляла Сотириса взглядом каждый раз, когда он забывался и отпускал какую-нибудь шутку, и так далее и тому подобное. До тех пор пока Поликсена не начала – и совершенно оправданно – терять терпение и поносить его даже и мертвым, как поносила когда-то при жизни. Если бы она была одна, все эти выходки ее бы не сильно беспокоили. Она привыкла к своей матери за столько лет. Но был, видишь ли, еще и Сотирис. Он-то ни за что ни про что, бедняжка, оказался в доме, где кадили смертью. Впервые женился и впервые попал в Афины. Ему все это представлялось несколько по-другому. Он-то за что должен был мучиться, не сметь улыбаться или целовать свою жену только потому, что это ранит киру-Экави? И уж тем более, с чего ему было сильно скорбеть по человеку, которого он никогда не видел и которого так или иначе, но в силу своей профессии привык считать недостойным какой-либо скорби вообще?
Вначале он делал все, что мог, чтобы достойно играть роль нежного зятя, но кира-Экави больше не нуждалась ни в чьей любви и ни в чьей нежности. И меньше всего она готова была принять ее от человека, которого косвенно считала виновным в смерти Димитриса, от какого-то фараона, одного из тех «чудовищ», которые безжалостно преследовали ее сына всю его жизнь и которые в конце концов его убили… Так она думала. И еще больше атмосфера накалилась из-за самого Сотириса, который относился к тому типу людей, что просто пышут здоровьем и жизнерадостностью, громоподобно смеются и разговаривают, а если входят в дом, то заполняют его собой целиком. Но ему не надо было даже смеяться и разговаривать. Кире-Экави действовало на нервы одно то, что он жив. Для нее был оскорбительным тот факт, что кто-то смеет дышать в то время, как Димитрис лежит глубоко в земле.
«Большей скотины, Нина, глаза мои не видали, – приходила она ко мне жаловаться. – И как только моя дочь согласилась выйти за такого человека? Что она в нем нашла? Позавчера он схватил ее за голову обеими ручищами и засосал своими губищами чуть не целиком от большой любви – вот те крест!