Голливудская трилогия в одном томе - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошая ниточка, – одобрительно кивнул Крамли. – Я проверю.
Снова налетел ночной ветер, печально вздыхая в ветвях лимонных и апельсиновых деревьев.
– И еще…
– Еще?
– Еще про «Браун-дерби». Метрдотель, скорее всего, с нами разговаривать не будет, но я знаю одного человека, который многие годы обедал там каждую неделю, когда я был еще ребенком…
– Господи, – вздохнул Крамли, – Раттиган. Да она живьем тебя съест.
– Моя любовь будет мне защитой!
– Боже, только сунь этого в постель, и мы обеспечим детишками всю долину Сан-Фернандо.
– Дружба – это защита. Ты ведь не причинишь мне зла?
– И не рассчитывай.
– Нам надо что-то предпринять. Рой прячется. Если они, кто бы это ни был, найдут его, Рою конец.
– Тебе тоже, – заметил Крамли, – если будешь играть в детектива-любителя. Уже поздно. Двенадцать ночи.
– А Констанция как раз просыпается.
– Это она по трансильванскому времени? Черт! – Крамли сделал глубокий вдох. – Тебя отвезти?
Где-то во тьме сада с дерева упал персик и мягко стукнулся о землю.
– Хорошо! – согласился я.
34
– Утром, – сказал Крамли, – если запоешь сопрано, не звони.
И он уехал.
Дом Констанции был, как и прежде, безупречен: белый храм, возвышающийся над побережьем. Все окна и двери были широко распахнуты. Внутри, в огромной пустой белой гостиной, играла музыка: что-то из Бенни Гудмана[217].
Я шел, как шагал тысячу ночей назад, вдоль кромки, окаймлявшей океан. Она была где-то там, катаясь верхом на дельфинах, перекликаясь с тюленями.
Я заглянул в гостиную на первом этаже, заваленную четырьмя дюжинами кричаще-ярких, разноцветных подушек, и посмотрел на белые стены, по которым поздно ночью, перед рассветом, проходили парады теней, ее старые фильмы выплывали из тех времен, когда меня еще не было на свете.
Я обернулся, потому что необычайно тяжелая волна с грохотом ударилась о берег…
… а из нее, словно из ковра, брошенного к ногам Цезаря, вышла…
… Констанция Раттиган.
Она вышла из волн, как быстрый тюлень, ее волосы были почти того же цвета: гладко-каштановые, приглаженные водой, а маленькое тело присыпано мускатным орехом и залито коричным маслом. Все оттенки осени окрашивали ее быстрые ноги, необузданные руки, запястья и ладони. Глаза были карие, как у забавного, но хитрого и злобного маленького зверька. Улыбающийся рот, казалось, был вымазан маслом грецкого ореха. Констанция выглядела шаловливым порождением ноябрьского прибоя, выплеснутым из холодного моря, но горячим на ощупь, как жареный каштан.
– Сукин сын, это ты! – воскликнула она.
– Это ты, Дочь Нила!
Она налетела на меня, как собака, чтобы стряхнуть с себя воду на кого-нибудь другого, схватила меня за уши, расцеловала в лоб, в нос и в губы, а потом повернулась кругом, демонстрируя себя со всех сторон.
– Я голая, как обычно.
– Я заметил, Констанция.
– А ты не изменился: смотришь на мои брови, а не на сиськи.
– И ты не изменилась. И сиськи, похоже, тугие.
– Неплохо для купающейся по ночам пятидесятишестилетней экс-кинодивы, а? Идем!
Она побежала по песку. К тому времени, как я добрался до ее открытого бассейна, она уже принесла сыр, крекеры и шампанское.
– Боже мой. – Она откупорила бутылку. – Сто лет прошло. Но я знала: однажды ты явишься снова. Достала семейная жизнь? Нужна любовница?
– Нет. Спасибо.
Мы выпили.
– Ты встречался с Крамли в последние восемь часов?
– С Крамли?
– Это видно по твоему лицу. Кто умер?
– Один человек двадцать лет назад, на студии «Максимус».
– Арбутнот! – воскликнула Констанция, осененная догадкой.
Тень пробежала по ее лицу. Она потянулась за халатом и завернулась в него, став вдруг совсем маленькой, как девочка, и, обернувшись, долго смотрела вдаль на кромку берега, словно это были не песок и волны, а сами годы.
– Арбутнот, – прошептала она. – Господи, как он был хорош! Какой талант. – Она помолчала. – Я рада, что он умер, – добавила она.
– Не совсем, – сказал я и осекся.
Потому что Констанция живо обернулась ко мне, словно от выстрела.
– Не может быть! – вскричала она.
– Нечто похожее на него. Кукла, прислоненная к стене, чтобы напугать меня, а теперь и ты меня пугаешь!
Слезы облегчения брызнули из ее глаз. Она ловила ртом воздух, будто ее ударили в живот.
– Чтоб тебя! Иди в дом, – приказала она. – Принеси водки.
Я принес водку и стакан. Я смотрел, как она, запрокинув голову, сделала два глотка. И внезапно понял, что больше никогда не буду пить, ибо устал видеть, как люди пьют, устал бояться наступления ночи.
Я не мог придумать, что сказать, поэтому подошел к краю бассейна, снял ботинки, носки, закатал брюки и сел, опустив ноги в воду и глядя вниз.
Наконец Констанция подошла ко мне и села рядом.
– Ты вернулась, – сказал я.
– Прости, – сказала она. – Старые воспоминания не так-то просто стереть.
– Ужасно трудно, – согласился я, в свою очередь устремляя взгляд на берег. – На этой неделе вся студия в панике. Почему все разбегаются, видя под дождем чучело, похожее на Арбутнота?
– Ах вот что случилось?
Я поведал ей остальное, все то, что я рассказывал Крамли, закончил случаем в «Браун-дерби» и прибавил, что теперь мне нужно появиться там вместе с ней. Когда я умолк, побледневшая Констанция осушила еще один стакан водки.
– Мне хотелось бы знать, чего я должен бояться! – сказал я. – Кто написал эту записку, чтобы я пришел на кладбище и представил фальшивого Арбутнота замершему в ожидании человечеству? Но я никому на студии не стал рассказывать об этой кукле, и тогда они, едва не обезумев от страха, нашли его и попытались спрятать. Неужели после стольких лет, прошедших с его кончины, память об Арбутноте так ужасна?
– Да. – Констанция положила дрожащую ладонь мне на запястье. – О да.
– И что же это? Шантаж? Кто-то пишет Мэнни Либеру и требует денег, иначе последуют другие записки, которые раскроют нечто из прошлого студии и жизни Арбутнота? Но что раскроют? Какой-нибудь старый ролик двадцатилетней давности, снятый в ночь гибели Арбутнота? Может, это пленка, где снят момент аварии, и, если ее показать, запылают Константинополь, Токио, Берлин и вся остальная натура?
– Да! – словно из глубины времен донесся голос Констанции. – А теперь уходи. Беги. Тебе никогда не снилось, как ночью приходит огромный черный двухтонный бульдог и пожирает тебя? Одному из моих друзей приснился такой сон. Большой черный бульдог сожрал его. Этого бульдога звали Вторая мировая война. Мой друг ушел навсегда. Я не хочу, чтобы и ты тоже ушел.
– Констанция, я не могу бросить это. Если Рой жив…
– Ты не знаешь наверняка.
– … я вытащу его из этой переделки и помогу вернуть работу. Это единственный правильный поступок, который я могу совершить. Я должен. Это несправедливо.
– Иди в море, побеседуй с акулами, будет больше пользы. Ты и впрямь хочешь вернуться на «Максимус» после всего, что рассказал мне сейчас? Господи! Знаешь, когда я была на студии в последний раз? После похорон Арбутнота.
Этими словами она пустила мой корабль ко дну. А потом вдогонку бросила якорь.
– Это был конец света. Я никогда не видела в одном месте столько больных и умирающих людей. Словно на моих глазах треснула и обрушилась статуя Свободы. Черт. Он был горой Рашмор[218] после землетрясения. В сорок раз величественнее, мощнее, значительнее, чем Гарри Кон, Дэррил Занук, Гарри Уорнер и Ирвинг Талберг, завернутые в один блин. Когда там, за стеной, захлопнулась крышка и гроб погрузился в могилу, трещины побежали по холму наверх, обрушив надпись Hollywoodland. Это был Рузвельт, умерший задолго до своей кончины.
Констанция замолчала, услышав мое затрудненное дыхание.
Затем она сказала:
– Скажи, есть в моей голове хоть капля мозгов? Ты знал, что Шекспир и Сервантес умерли в один день? Представляешь! «Все красные леса мертвы, и гром небес не утихает. Слезами горя тают льды. Отверзлись вновь Христовы раны. И Бог молчит. Как призраки, шагают легионы, все с амазонками кровавыми в глазах». Я, шестнадцатилетняя зубрилка, написала это, когда узнала, что Джульетта и Дон Кихот умерли в один день, и проплакала тогда всю ночь. Ты единственный, кто слышал эти дурацкие строчки. Так вот, то же самое было, когда погиб Арбутнот. Мне снова было шестнадцать, и я не могла перестать плакать и писать всякую чепуху. Там были и луна, и планеты, и Санчо Панса, и Росинант, и Офелия. Половина женщин на его похоронах были его любовницами. Постельный фан-клуб, плюс племянницы, кузины и сумасшедшие тетушки. Проснувшись в тот день, мы увидели второе Джонстаунское наводнение[219]. Боже, я все еще плачу. Говорят, кресло Арбутнота по-прежнему стоит в его кабинете? Сидел ли в нем с тех пор кто-нибудь столь же толстозадый и столь же мозговитый?