Том 8. Кингсблад, потомок королей. Рассказы - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отец, господи, это ты, старый мушкет.
— Конечно, я. Ну как, мальчик, дела?
— Плохо.
— Что такое?
— Все то же самое. Они хотят, чтобы бродяга бродяжил и дальше. Тюрьма пошла мне на пользу, и я думал, что, отсидев, искупил свои мальчишеские выходки, и я пришел в Литтл-Хелл с двумя монетами в кармане и кучей добрых намерений. А как меня встретили? Одни только жулики мне и обрадовались. Мак-Манус предложил мне одну работенку — верный ход обратно в тюрьму. Я отказался и стал искать честную работу, да она-то меня не искала. На твоем участке теперь новый полицейский. Генри-бдительное око — вот как я его зову. Подходит ко мне и сообщает потрясающую новость: я, мол, закоренелый преступник, он с меня глаз не спускает; и коли я вздумаю душить старух или избивать грудных младенцев, он будет тут как тут — щелкнет наручниками, и готово; так что лучше мне забыть про душегубство.
Я устроился на работу в Милдейле, водил грузовик, так он капнул им на меня: я, мол, фальшивомонетчик, и поджигатель, и уж не знаю, что еще, — и они выставили меня с кучей добрых советов в придачу. Так же было и в других местах.
— Эффи как?
— Еще не видел ее. Но знаешь, отец, я получил от нее письмо — такое письмо! — пишет, что будет ждать меня, пока не загнется ее папаша, а тогда, хоть гори все огнем, будет со мной. Письмо у меня тут, на груди, только оно меня и поддерживает. И карточку свою прислала, цветную. Понимаешь, я хотел заскочить и повидаться с ней, пока папаша еще не узнал, что меня выпустили из кутузки, да этот полицейский, о котором я тебе говорил, предостерег Куглера, и старик торчит теперь у дверей с допотопным мушкетом, уж не знаю, чем он его заряжает — булыжниками или подковами. Видишь, какое дело! Но я пересылаю ей письма с одним парнем.
— Ну и что же ты собираешься делать?
— Не знаю… Некому нас, парней, наставить на ум, с тех пор как ты, отец, покинул пост.
— Я не покинул… Сделаешь, как я скажу?
— Конечно.
— Слушай. Ты правильно поступил, что сюда вернулся. Тебе надо начинать все сначала здесь, в Нозернаполисе. Считай, что тебя приговорили не к трем годам, а к шести — три ты должен прожить тут и чтобы люди снова стали тебе доверять. Это несправедливо, но это так. Понимаешь? В тюрьме-то у тебя была решетка. А вот сможешь ли ты быть настоящим мужчиной и держать себя сам в узде, не рассчитывая на других?
— Попробую.
— Молодец! Знаешь ведь, как в тюрьме — камеру и работу выбираешь не ты. Теперь слушай — у меня есть кое-какие средства: мои сбережения и пенсия. Мы заведем себе на пару отличный гаражик и натянем нос Джону Мак-Манусу; он мошенник, мы отобьем у него дело. Но ты должен быть готов ждать, а это — самое тяжелое для человека. Сможешь?
— Да.
— Когда освободишься, приходи в галерею позади, игорного дома Маллинза. До свидания, мальчик.
— До свидания, отец.
Когда Поло пришел в галерею за игорным домом, Дорган строго сказал ему:
— Я тут все думал. Видел ты старика Куглера?
— Не смею, отец, даже на глаза ему показаться. И так неприятностей хватает. Стараюсь дипломатично…
— Я все обдумал. Другой раз самое дипломатичное — это пойти да и взять сразу быка за рога, чтобы никто и опомниться не успел. Пошли.
Без страха и сомнения вошли они в лавку Куглера. Дорган с каменным лицом, как и положено полицейскому на дежурстве, распахнул дверь и рявкнул испуганному талмудисту и его дочери:
— Вечер добрый!
Положив ладони на прилавок, Дорган произнес речь.
— Куглер, — начал он, — вы должны меня выслушать, не то я все тут разнесу. Вы загубили четыре жизни. Вы сделали преступником этого мальчика, запретив ему любить чистой, благородной любовью, а теперь хотите, чтоб он и дальше ходил в преступниках. Вы убили и Эффи — посмотрите, сколько страдания на лице милой голубки! Меня вы сделали несчастным стариком. И себя вы, думая, что поступаете хорошо и порядочно, сделали несчастным, — вы восстали на собственную плоть и кровь. Говорят, Куглер, что я немного тронулся — но я просто повидал такое, что научился все понимать и все прощать. И я узнал, что гораздо труднее быть плохим, чем хорошим; что вам было гораздо труднее сделать нас всех несчастными, чем теперь — счастливыми.
Исхудалый, оборванный громадина Дорган, казалось, заполнил всю лавку: голос его гремел, и в глазах горела непреклонная воля.
Тиран Куглер молчал и почтительно слушал Доргана, а тот продолжал уже гораздо мягче:
— Вы праведник среди грешников, но из-за этого вы вообразили, будто вы всегда правы. Неужели вы хотите всех нас погубить, только чтобы доказать, что вы не можете ошибаться? Жестоко это, вот что я вам скажу. И куда легче вам посторониться и дать этому бедному, замерзшему парнишке войти в дом и обогреться у огня, о котором он так давно мечтает, — ведь на улице бушует буран и все люди ополчились против него. Вы только взгляните на бедных детей!
Куглер посмотрел и увидел Поло и Эффи-их все еще разделяла мраморная стойка, но руки их соединились, и они, не отрываясь, смотрели в глаза друг другу.
— Да я… — нерешительно начал Куглер.
— Так-то оно лучше! — сказал патрульный Дорган. — Ну, мне надо обратно на свой участок — в приют… И там надо следить за порядком!
— Да. Тогда я и обнаружила, что я женщина. Но не… не его!
— Значит, моя! Моя! Подумайте, дорогая, невероятно, но город не убил в нас романтики. Мы все-таки нашли друг друга. Какой сегодня день? Среда? Слушайте! В четверг вы пойдете со мной в театр.
— Хорошо.
— В пятницу вы под каким-нибудь благовидным предлогом придете в контору Цветущих Холмов и помашете мне рукой из окна, и моя контора снова станет раем. Потом мы встретимся с вами и пойдем ужинать к моим друзьям Пэришам.
— Хорошо.
— В субботу мы вместе позавтракаем и отправимся прямо в Ван Кортленд-парк, и я превращусь в деспота и сделаю вам предложение, и вы его примете.
— Боюсь, что приму. Но остается воскресенье. Что мы будем делать в воскресенье?
1919
ЮНЫЙ КНУТ АКСЕЛЬБРОД
Тополь — неряшливое, невоспитанное дерево. Он стряхивает свой седой пух на холеные газоны садиков, возбуждая раздоры между соседями. Но это — могучее дерево, наша защита и надежда: солнечные блики мелькают среди его высоких ветвей, и слышится веселое стрекотание цикад, нарушающее тишину нашего знойного лета; от пшеничных полей Айовы до полынных степей между отрогами гор и Йеллоустоном один лишь тополь укрывает своей благодатной тенью обливающихся потом фермеров.
У нас в Джоралмоне Кнута Аксельброда прозвали Старый Тополь. Сказать по правде, прозвище это дали ему не за какие-то особые качества, а потому, что вокруг унылого белого дома и кирпичного амбара у него растет целая роща тополей. Насадил он этих красавцев и по обе стороны проселочной дороги, так что теперь всякий, даже самый простой человек, проезжая под ними на своей телеге, может воображать себя владельцем собственного парка.
В шестьдесят пять лет Кнут был похож на старый тополь: глубоко в землю ушли корни; дождь, снег, палящее августовское солнце закалили ствол; днем крона ветвится до самого горизонта, ночью уходит в огромное небо прерии.
Этот швед-переселенец был настоящим американцем даже по языку. Кое-что он выговаривал не совсем чисто, но в остальном его речь ничем не отличалась от гнусавого говора соседей-янки. Он был настоящим американцем и потому, что Америка, еще когда он жил в Швеции, была для него лучезарной страной просвещения и свободы. Через многие годы трудов и разочарований он пронес эту веру, по-прежнему считая свою новую родину колыбелью справедливости, гордясь ею как страной, создавшей большие прекрасные города, вырастившей энергичный народ. И по-прежнему юной оставалась его душа, дерзко стремившаяся к прекрасному.
В молодости Кнут Аксельброд мечтал стать знаменитым ученым; его влекла романтика истории, приветливое общество умных книг, языки других народов.
Приехав в Америку, он нанялся на лесопильный завод. Днем работал, а вечерами учился. Приобретенных знаний оказалось достаточно, чтобы поступить преподавателем в школу; когда ему было всего восемнадцать лет, он, движимый добротой и жалостью, женился на маленькой бесцветной Лине Висселиус. Ехать через прерии в фургонах на новые земли было весело, но там Кнут сразу же попал в тенета нужды и семейных забот. И от восемнадцати до пятидесяти восьми лет он только и делал, что либо вырывал детей у смерти, либо спасал ферму от заклада.
Ему оставалось довольствоваться чужим счастьем: вот он и жил счастьем и удачами своих детей. Себе он мог позволить лишь чтение. В немногие украденные от сна часы Кнут читал большие, толстые, скучные тома по истории и экономике, которым отдают предпочтение те, кто на старости лет занимается самообразованием. Кнут по-прежнему не оставлял мечты побывать в чужих странах, увидеть величавые зубчатые башни, а сам трудился на ферме не покладая рук. Он купил около ста тридцати гектаров хорошей земли. Ферма была не заложена, отлично оборудована и украшена цементной силосной башней, птичьим двором и новой ветряной мельницей. У него появился достаток, уверенность в завтрашнем дне, и тут, пожалуй, ему можно было бы и умирать, потому что к шестидесяти трем годам всю работу он сделал, а сам оказался одинок и никому не нужен.