Жена Гоголя и другие истории - Томмазо Ландольфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и что?
— Как «ну и что»! И ты еще спрашиваешь? Ты можешь спокойно смотреть на меня... и вот на это, и у тебя не разрывается сердце, ты не задыхаешься, не кричишь от ужаса! У тебя такой вид, будто ты ничего не заметила! А это что — пустяк? Как это может быть пустяком для тебя, для кого бы то ни было? Да ты просто бесчувственная! Или за твоим равнодушием кроется дьявольский умысел? Ты меня ненавидишь, либо... Либо что? Другого объяснения нет. Но, может, ты не разглядела, не обратила внимания, не поняла?.. Смотри, смотри! Понимаешь, что это такое, что это значит для меня, для тебя, для нашей любви, если мы вправе говорить о любви... для всего? И ты не падаешь в обморок, пораженная, пораженная в самое сердце, в душу, безнадежно разочарованная, не падаешь замертво, чтобы уже не подняться, не отказываешься от жизни, не ставишь под сомнение промысел небесный?..
— Молчи! Ты что, хочешь сделать мне больно? — спокойно перебила она. Взяла меня за руку, потянула, нагая нагого, к постели, усадила рядом с собой.
— Нет, нет, — продолжал я, неожиданно смягчившись. — Но ведь мне... Ты не можешь лишить меня последнего права — права причинить тебе страдание, страдать самому больше тебя, больше всех на свете...
— Почему бы тебе не помолчать? — Она притянула мою голову к своему плечу, стала гладить, шепча: — Если не ошибаюсь, ты только что говорил, будто другого объяснения нет. Есть, и очень простое: я тебя люблю. Ты этого не понял?
Я посмотрел на нее: она улыбалась сквозь слезы. И я во второй раз расплакался при ней, уткнувшись ей в плечо. Но теперь я не пытался скрывать или сдерживать рыдания и не испытывал и тени стыда. Я даже пролепетал:
— Нет, так это кончиться не может, ты должна... должна хотя бы сказать мне...
— Что же, по-твоему, я должна тебе сказать, а? — весело откликнулась она, смеясь и плача. — Впрочем, догадываюсь. Да, я знала.
— Что... что знала?
— Знала про твой протез, черт возьми.
— Ты... ты...
— Мы, женщины, все замечаем, да будет вам известно, сударь. И даже такой фрукт, как ты, не может все предусмотреть, любую мелочь. Иной раз достаточно пустяка: предположим, мужчина сидит в кафе, провожая взглядом женщин... Если он положил ногу на ногу, одна штанина задирается и не заметить протез нельзя, уж очень он блестит. Видишь, как он блестит и бросается в глаза! А еще ты чуть-чуть прихрамываешь, не отнекивайся. Тебя выдало и то, и другое. Ну что ты на меня смотришь? Ничего страшного, успокойся, говорю тебе, я знала.
9
Этим небольшое повествование можно было бы и закончить... Как так закончить? — воспротивитесь вы. Да ведь тут не хватает если не морали, то развязки, а если не развязки, то хотя бы некоего формального завершения. Сперва ты, черт возьми, заявляешь, будто ненавидишь женщин из-за своей деревянной или какой там еще ноги, а потом постепенно выясняется, что ты их не только не ненавидишь, но что у тебя нет ни малейшего основания ненавидеть их, напротив, есть все основания их любить. Зачем втирать очки? Что это — всего лишь литературная уловка или ты с самого начала забыл придать глаголам форму прошедшего времени? Оба объяснения представляются нам чрезмерно упрощенными. А может быть, ты как раз хотел показать, описывая случай из собственной жизни, что любовь этой женщины освободила тебя от твоих подлых чувств, от досады на себя, на протез, превращенный тобою в пункт обвинения против всех? Но тогда скажи об этом открыто, несносный человек, дабы мы не ломали себе голову; хотя, если честно, и такой вариант представляется нам чересчур простым. Или тебе самому не всегда ясен ход твоих мыслей? Короче говоря, какое-то объяснение ты нам должен дать, это очевидно. И в первую очередь мы ждем от тебя фактов, ждем продолжения: ты не можешь позволить себе ни с того ни с сего бросить нас, остановившись, похоже, на самом пикантном, а именно на любовной сцене...
Не продолжайте! Я женился на ней, если вам это интересно. Что до остального, то напрасно настаивать, трепать себе нервы, я все равно не знаю, как вам ответить. Я часто думал обо всем этом — я имею в виду историю как таковую, а не свой рассказ, — но так и не докопался до точного смысла. Все неопределенно и противоречиво, как говорят про саму жизнь (которую я столь мало знаю). Что тут является главным и каковы наиболее вероятные очертания проблемы? История эта, повторяю, своевольничает на каждом шагу, вместо того чтобы следовать кажущейся первоначальной линии, — опять же как жизнь, в которой ничего нельзя остановить и в которой все зависит от случая и все словно бы происходит само по себе или неведомо почему, так что любое объяснение должно представляться временным и противоречивым, основанным скорее на отрицании, нежели на утверждении, случайным.
Нет, вы не подумайте, будто мне нечего добавить: что добавить, всегда найдется, было бы желание поговорить. Знаете, в чем заключалась ее ошибка? В том, что не только поражение, но и победа (согласно ее терминологии) мстит за себя долгой глухотой; не только несчастье, но и счастье. Я, например, женившись на ней, тут же стал изводить себя вопросом, не умалял ли случайно тот факт, что она знала о моем протезе, чистоты ее самоотречения и вообще нашей любви; в таком случае действительно было бы прекрасно, превосходно, думал я, если бы она ничего о нем не знала и не имела времени ни о чем подумать и только силой своей любви... А ведь прекрасным можно считать как раз то, что у нее было время подумать. Итак, я думал, а к чему приводят такого рода мысли, известно. Что думала она сама — не знаю, но догадаться нетрудно. Впрочем, это всего лишь пример, имейте в виду, да и выбран он из числа самых безобидных.
Но, возможно, моя история прозвучала недостаточно убедительно. В общем, не спрашивайте меня, чем она закончилась: все кончается плохо. Даже когда человек поднимается над своей увечной природой и побеждает свои инстинкты, свои комплексы, свою бренность, когда, возвышаясь душой, создает царство братской радости, любви, свободы и словно бы возвращается к своим истокам, когда соединяет свою судьбу с другой, которую воспринимает как собственную, и вместе со свободной избранницей, сам свободный, устремляется ввысь, на свою истинную родину — родину душ (оседлав по этому случаю — был бы случай — пегаса или хромую клячу красноречия), и так далее и тому подобное, даже когда речь идет о минутном увлечении уже хотя бы потому, что не минутных увлечений не бывает, — даже и тогда все кончается плохо.
Перевод Е. Дмитриевой
СЛЕПАЯ ВСЕВИДЯЩАЯ БОГИНЯ
Однажды поэзия умрет по той же самой причине, по которой неминуемо обречены исчерпать себя шахматы, ведь и комбинации фраз, слов, слогов, при всей их многочисленности, изначально ограничены (речь, впрочем, могла бы идти шире, распространяясь на все изящные искусства и многие другие области изящного). Математик, вероятно, сумел бы сосчитать, сколько всего стихотворений можно сочинить на разных языках мира; после того, как они будут сочинены, случись это хоть через сотни тысяч лет, придется начинать сызнова и, хочешь не хочешь, воспроизводить предыдущие стихотворения или комбинации, то есть копировать поэтические опусы предшественников. (Вот почему бессмысленно лезть вон из кожи: поэзия умрет сама по себе.)
Так или приблизительно так рассуждал поэт Эрнесто. Но именно эти горькие статистические раздумья подсказали ему недурную, как он считал за отсутствием или в ожидании лучшего, идею. Короче говоря, поэт Эрнесто имел обыкновение сочинять свои стихи, вытаскивая слова-жребии, да-да, в буквальном смысле вытаскивая из сделанной на заказ объемистой урны с ручкой, напоминающей разом и лотерейный барабан, и цилиндрическое приспособление, в каких в старые добрые времена жарили кофе, и блаженной памяти примитивную веялку. Урна содержала далеко не весь — куда там! — словарь, и все же в нее помещалось довольно большое количество карточек с поэтическими и многозначными словами, заранее тщательно подобранными на основании тех же статистических критериев — с учетом частотности употребления в произведениях крупнейших поэтов. Свой улов Эрнесто, само собой разумеется, корректировал по собственному усмотрению, вводя союзы, связки, меняя род, лицо, глагольную форму, то есть вносил необходимые или более уместные, на его взгляд, штришки (это ли не творческий акт?). Будучи по большому счету поэтом, тяготеющим к классике, он хотя и мог иной раз позволить себе смелый, непривычный образ, однако стремился, чтобы у стихотворения был некий общий смысл. Когда, например, из веялки появлялись слова: Озарять, Лазурный, Вечность, которые, если расположить их в данном порядке, ничего как будто не значили, он мог слепить из них такую строку, как Озаряет (наст. вр., изъявит. накл.) лазурная вечность, или же: Озаряю лазурную вечность, или, наконец: Озаряюсь лазурною вечностью; коль скоро выпадали карточки со словами: Свет, Спать, Очи, то Спит свет твоих очей или даже Сплю (Я сплю, перех.) свет твоих очей (твоих — обязательно, ибо поэт всегда обращается к какой-нибудь женщине). И так далее.