Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта - Владимир Полушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В газете «Против течения» (1910, 8 декабря), скрывшись под псевдонимом Василий Гиппиус-Росмер, «Жемчуга» подверг критике Сергей Городецкий: «…Наше время воскресило культ формы. Ставшее банальным наследие недавней старины предано насмешке, властителями опять возглашены гении давнего прошлого. Бесконечно изощрены рифмы и размеры. Пишутся специальные исследования о лирическом ритме. Что же открылось на этих новых путях? За яркостью формы — пустота души, которой нечего сказать. За пестрыми обложками стихотворных сборников — вялость и бедность, бескровная изысканность, утонченность, без тонкости. За пестрой обложкой книги Н. Гумилёва больше 150 страниц стихов. Здесь и античность, и средневековье, и Азия, и Африка, и раджи. И маги, и маркизы, и конквистадоры, и больше 60 разных зоологических названий: тропический полдень — полярный холод — легенда — сказка, но увы! Это внешняя необычайность. Под каждой расцвеченной личиной — слишком обычное лицо равнодушного эстета…»
Конечно, такое формалистски-бездушное отношение к книге молодого поэта свидетельствует об уровне тех, кто так ничего и не понял, прочитав глубоко лирическую книгу «Жемчуга». Но были и те, кто оценил высокие замыслы автора.
Так, Сергей Ауслендер в газете «Русь» (1910, 5 июля) писал: «…Опровергая ходячие упреки в мертвенном академизме, который будто бы заедает души тех молодых поэтов, которые полагают, что мало одной талантливости, одного порыва, что совершенство формы не менее важно, чем значительность содержания, опровергая эти упреки, продиктованные часто просто самоуверенной невежественностью, книга Гумилёва не является упражнениями в стихосложении талантливого и прилежного ученика. „Жемчуга“ — уже книга поэта. Юношеское целомудрие, скромность ученика, быть может, не всегда позволяют Гумилёву быть вполне свободным, все последние тайны души отдавать своим строкам. Этот молодой рыцарь является на турнир еще с лицом, закрытым забралом. Поэтому-то так старательно каждую мысль, каждое переживание окутывает он точными описаниями пыльных картин веков прошедших, стран далеких, фантастических, к которым постоянно влечется его воображение романтика. Поэтому-то в поэзии Гумилёва так резко звучат лирические признания поэта и почти каждое стихотворение представляет как бы маленькую поэму, в которой с брюсовской четкостью и строгой логичностью ведется стройное повествование… может быть, влияние Брюсова, которого так часто привлекают темы „жестоких людей“, сказалось в самом сознании его, но такова воля поэта и, благодаря ей, „Жемчуга“ приобретают целостность и стройность единого центрального замысла, который должен быть у всякой истинной книги поэта».
Георгий Чулков под псевдонимом Б. Кремнев написал в «Новом журнале для всех»: «Иные мэтры влияют на судьбу молодых поэтов своим непосредственным вдохновением, обаянием своего лиризма: они как бы тайно вручают своим ученикам талисман, чарующий сердце. Иные мэтры создают школы, открывая последователям особый художественный метод, технику, систему… Таинственное влияние первых иногда значительно, но не всегда плодотворно; влияние вторых не всегда значительно, но зато почти всегда полезно, как полезна деятельность старого и умного педагога. К этим последним относится Валерий Брюсов, который сумел научить своих последователей изящной точности стиля и крепкому и тугому ямбическому стиху, которому он сам учился у Пушкина и Баратынского. Среди учеников Брюсова выделяется даровитый Н. Гумилёв. Он не хуже мэтра умеет пользоваться сокровищами пушкинской речи и украшать свой стих жемчугами метафор во вкусе изысканного парнасца. Если стих Гумилёва не мелодичен и не певуч, как скрипка, зато в нем есть ясная звучность. Трубы герольда, воина и охотника… Природа и форма стихов молодого поэта соответствует темам и мотивам его творчества. Гумилёв не умеет петь свирелью о любви печальной и увядающей, о тайной боли сердца или об ужасе ночного хаоса: поэт всегда увлечен мечтами рыцаря или капитана, „открывателя новых земель“… В стихах Гумилёва есть прелесть романтизма, но не того романтизма, которым чарует нас Новалис или Блок с их магической влюбленностью в Прекрасную Даму, а того молодого, воинствующего, бряцающего романтизма, который зовет нас в страны, „где, дробясь, пылают блики солнца“».
Но, конечно, для Николая Гумилёва главным было то, как восприняли книгу мэтры символизма Вячеслав Иванов и Валерий Брюсов.
Вячеслав Иванов откликнулся на выход книги в седьмом номере «Аполлона»: «Подражатель не нужен мастеру; но его радует ученик. Независимого таланта требует от ученика большой мастер, и на такой талант налагает послушание: в свободном послушании мужает сила. Н. Гумилёв не напрасно называет Валерия Брюсова своим учителем: он — ученик, какого мастер не признать не может; и он — еще ученик. Он восхищается приемами наставника и его позой; стремится воспроизвести выпуклый чекан его речи, его величавый лирический и лироэпический строй, перенимает его пафос и темы; порой полусознательно передумывает его любимые думы… весь экзотический романтизм молодого учителя расцветает в видениях юного ученика, порой преувеличенный до бутафории и еще подчеркнутый шумихой экзотических имен. И только острота надменных искусов жизни реальной, жадное вглядывание в загадку обставившего личность бытия и в лик бытия нарастающего, упорное пытание смысла явлений, ревниво затаивших свою безмолвную душу, блаженство и пытка еще не остывших, только что выстраданных „мигов“, гнев живого на живых и страстные отклики испытателя судеб и воль на судьбы народа и города, земли и ближайшего своего соседа по одиночной камере воплощенной жизни, наконец-то запечатленное опытом и в душе установившееся чувствование, что поэт подлинно несет какую-то „весть“ и что он — один из „мудрецов“, т. е. воистину что-то познавших, и потому „хранителей тайны и веры“, — все это, что в изобилии есть у Брюсова и его определяет как ставшего и совершившегося, при всей незавершенности его окончательного лика и поэтического подвига, — еще не сказалось, не осуществилось в творчестве Н. Гумилёва. Но лишь намечается в возможностях и намеках. И поскольку наметилось — обещает быть существенно иным, чем у того, кто был его наставником в каноне формальном и Вергилием его романтических грез, кто учил его рядить Сказку в Армидин панцирь из литого серебра и переплавлять брызги золотых Пактонов восторга в тяжелые кубки с изощренной резьбой во вкусе элегантной пластики Парнаса… Н. Гумилёв подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении — ибо никогда не утоленный — и в самом эффекте исступления сознательно решающийся и дерзающий — ибо непрестанно испытующий мыслию и волею судьбу и Бога… Еще Гумилёв-поэт похож на принца своей — впрочем, давно уже написанной — „Неоромантической сказки“, отправляющегося из своей „Залы Гордых Восклицаний“ (как забавно точно!) в химерические пустыни „Страдания“ на охоту за людоедами, которых легко пленяет при помощи зелий и наговоров какого-то домашнего духа, замкового дворецкого; после чего людоед, притащенный на аркане, заключается в башню и вскоре оказывается ручным… Поистине из стольких схваток и приключений вышел с честью юный оруженосец, которого рыцарь посылал на ответственные и самостоятельные предприятия, что кажется заслуживающим принять от него ритуальный удар мечом по плечу, обязывающий к началу нового и уже независимого служения. Романтически-мучительный период ученичества Н. Гумилёва характеризуется решительным преобладанием в его поэзии эпического элемента над лирическим…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});