Бархатный диктатор (сборник) - Леонид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хотел торопливо пройти мимо швейцара. Но тот с любезной улыбкой, согнувшись и слегка наклонив набок голову, изящно протягивал ему серебряный подносик с конвертом.
– Денежное письмо, гнедигер герр.
От неожиданности он даже почувствовал легкое головокружение. От кого бы? От Тургенева, Герцена, Воскобойникова? Он берет конверт и, поднимаясь по лестнице, вглядывается в адрес. Быстрый женский почерк с нервным уклоном, штемпель Парижа. Письмо от Полины.
Снова она выручала его из беды, неверный и спасительный друг! В краткой записке извинялась за незначительность суммы, просила играть осторожно и, выиграв необходимое на переезды и начало работы, сейчас же оставить Висбаден. Сквозь беглость привета сквозила бдительная заботливость, всегда пробуждавшаяся к нему в этом капризном сердце, когда он был в беде и нуждался в поддержке.
Он почувствовал, как все его существо до краев преисполнялось благодарностью к этой изменчивой, своенравной и великодушной подруге. В минуту отчаяния снова она издалека спасительно протягивала ему руку помощи.
Он достал из своего черного муарового портфеля большой фотографический портрет молодой женщины в светлом нарядном платье парижского покроя.
Глубокая ноющая боль прошла волною по его сердцу. Он стал пристально вглядываться в эти строгие черты.
Юная женщина в белом корсаже с чуть открытой шеей глядела из темного овала фотографического фона. Удлиненный оклад лица и очертания светлого лба поражали своей безупречной чистотою. Темные волосы, разделенные гладким пробором и высоко поднятые в тугой косе, обвивающей голову, сверкали, как шелковая ткань на солнце. Огромные, задумчивые, глубоко сидящие глаза смотрели удивленно и почти наивно, не то вопрошая о чем-то, не то сочувствуя какой-то горести. Над всем – ощущение безоблачной ясности. В чертах – тонкая одухотворенность напряженной мысли, быть может, затаенного страдания. В губах только чуть заметная грубость. Что-то простонародное, даже крестьянское неожиданно дополняло этот легкий очерк щек. Это была русская красота, хотя и в оболочке европейского наряда и модной прически, деревенская девушка с грустящими глазами и высокой грудью. Этот род красоты он в последнее время страстно полюбил, как родное, свое, как овраги и рощи Чермашни, как ширь, полноводность и быструю рябь Иртыша. Юго-запад в Панаевой, наследие Африки и Франции в скулах и мелких чертах Маши, литовская кровь Круковской – во всем этом не было ничего от русской женщины. Впервые теперь из-под лака парижской фотографии смотрела на него нижегородская крестьянка, мускулистая жница с поволжских пашен, быть может, неутомимая ходебщица по пустыням или непреклонная бунтарка великореченских чащ и керженских скитов, зажигающая своим восторгом молчаливую и страстную паству поморских расколоучителей.
Лицо это мучительно приковывало к себе. Оно словно ворожило своим пристальным взглядом, хотя фотография и не могла передать того, что вкладывали некогда великие живописцы в женские портреты – влюбленность художника в свою натуру, ласковую зоркость восхищенного мастера, преисполняющего живым очарованием предмет своего прилежного творческого созерцания.
Черты эти сразу воскресили в его памяти трудное и смутное для него время.
Аполлинария
Литературные вечера в зале Руадзе. Старик Бенедиктов читает свои звонкие и странные стихи о неслыханных звуках и неведомом языке. Пышнокудрые нигилисты безразлично внемлют последнему обломку романтического поколения. Но бурными рукоплесканиями покрыты картины каторжной бани и острожного госпиталя. Студенты восхищенно приветствуют политического изгнанника. И страстная девушка с высокомерным лицом преклоняется перед ним, страдальцем и гением.
В суете, второпях, между делом и творчеством, лихорадочно стремясь восстановить новым шедевром свою поколебленную репутацию знаменитого автора, он урывками упивается своим нечаянным счастьем.
Но всю великую цену его познал он гораздо позже.
Полина в Париже и ждет его там с начала лета. Вместе объедут Италию. Но цепко держит редакция. Только в августе вырвался наконец из Петербурга.
Томительные переезды по Европе сквозь едкий запах угля и безобразные колпаки вокзалов. Усталость, одиночество, немцы, талеры и зильбергроши и снова эти унылые стеклянные туннели… Но вот наконец Париж. Неужели же и ему суждено «в блеске брачном» увидеть Лувр и Нотр-Дам, Неаполь и Рим? Пронестись вдвоем с любимой девушкой по легендарным очагам западного искусства, политических битв, истории и знания… Это уже не переезд по песчаной пустыне из Кузнецка в Семипалатинск в разбитой захолустной кибитке. Париж! Город Бонапарта и Бальзака! Колокола Квазимодо, холмы Пер-Лашеза, откуда Растиньяк метнул свой вызов целому обществу…
Из отеля он спешно шлет записку в Латинский квартал. Не дождавшись ответа, он нервно вскакивает в наемный фиакр и мчится во весь опор к Люксембургскому парку. «На третьем», говорит консьержка, но оказывается, после тысячи недоразумений и расспросов, что этот третий, по-нашему, по-человечески, самый настоящий пятый (изволь догадаться, что рэ-де-шоссэ и антресоль не в счет). Но вот наконец ее комната. Однако как долго она заставляет ждать! Это почти невыносимо, словно в приемной врача, перед операцией, тревожно и страшно. И вот глубокое, еле слышное, как бы заглушаемое мучительным сердцебиением: «Здравствуй»… Смущение, безрадостность, стыд и боль, и тягостная неловкость.
– Я уже не ждала тебя, ведь ты получил мое письмо…
Это письмо – только на другой день дошло до него.
Навсегда врезалось в память.
...Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию и даже начала учиться итальянскому языку. Все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать сердце. Я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мною восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя, но хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала. Прощай, милый…
Но и без письма он тогда же понял, что свершилось непоправимое – он снова одинок.
– Я должен все знать (подбородок дрожал, и губы еле повиновались) – пойдем куда-нибудь, и скажи мне или я умру.
Фиакр мчит их обратно к отелю. Закрытое купе. Они вдвоем, и оба молчат. Так театральная карета мчала его из равелина к эшафоту.
И вот в казенной комнате второклассного левобережного отеля (хотелось ему поселиться ближе к ней), в ответ на его рыдания, коленопреклонения, укоры и мольбы, она сквозь слезы еле отвечает ему.
– Ты счастлива, счастлива? Одно только слово скажи мне, счастлива ли ты? – он все не поднимался с колен.
Еле слышно прозвучало ответное «нет».
– Как же это? Любишь и несчастлива? Да возможно ли это?
– Но ведь он меня не любит.
– Кто же он? Поэт, художник, философ?
– О нет, он из страны, где нет художников и философов…
– Откуда же?
– Из испанской Америки…
И немного успокоившись, она рассказала ему все.
Зовут его Сальвадор, это – студент-медик, красавец и щеголь, родные его еще в прошлом столетии поселились на Антильских островах. Это – знаменитые фамилии золотоискателей, мореплавателей, конквистадоров и колонизаторов. Они покорили целый архипелаг. Туземцев обратили в рабов. Они возвращаются к вечернему ужину со своих сахарных и табачных плантаций с изломанными бичами и в окровавленных брюках. Сальвадор уже отшлифован Европой, и все же в нем чувствуется укротитель, хищник, завоеватель и рабовладелец. – «Представь, – так странно для нас, – в книгах он ничего не смыслит».
Она словно была тронута его огорчением и хотела чем-нибудь утешить.
И действительно немного отлегло от сердца. Хорошо, что не смыслит. Студентик-иностранец, не герой, не поэт, не иронический мыслитель, не демонический Лермонтов. Это хорошо! Пусть уж лучше плантатор. Она легче забудет.
– Тебя завертел Париж, Полина, этот Вавилон, этот новый Содом с его кофейнями, ресторациями, бульварами…
– Друг мой, да ведь я почти не знаю этого Парижа. Живу среди лицеев, колледжей и факультетов. Ты ведь знаешь, я люблю учиться. А пуще всего люблю аудитории, кафедры, лаборатории, молодой говор толпы, это страстное любопытство, эту атмосферу задора и завоеваний. Я чувствую, что здесь я смогу написать свой роман.
– Нету тебя выдержки. Любишь университеты, а по-настоящему ничему не учишься. Хочешь стать русской Жорж Санд, а пишешь урывками. Все ограничивается у тебя интересом и мгновенным увлечением. Трудиться не умеешь. А уж в Париже с его соблазнами ты и одной главы не напишешь…
Она добродушно рассмеялась.
– Какие же соблазны? Сижу в своем тихом Латинском квартале. Осматриваю средневековый город и улицы великой революции. Почти не бываю на правом берегу. Одеон, Сорбонна, Люксембург, улица Медицины – вот и весь мой мирок…