Слово и судьба (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот сказки Перро были уже непросты! Там уже было что посмотреть в устройстве!
Гофман был велик, о. У Гофмана были усложнены временные петли и сюжетные вилки. Вот многословие и небрежнословие удручало. Правда, у нас всегда были редки хорошие перевода с немецкого.
Великое изобретательство и разнообразие Эдгара По тянуло минимум на докторскую. Умел, наркоман проклятый!
Книг по технике и технологии рассказа не было. Вообще. Я буквально высасывал все из университетской и Публички – это был ручеек влаги на мельницу: образы, характеры, мастерство пейзажа, философские ноты. Банды пустоболтов.
И любимый мной ОПОЯз в двадцатые занимался не тем. И уважаемые структуралисты занимались не тем. И никто не хотел показать, как из нескольких фраз составляется блок, нагруженный уже новой мощью мысли, чувства, значения. И никто не говорил, как можно составлять эти блоки в разные комбинации, и будут получаться разные и сильные по воздействию тексты.
Я читал бесспорного нашего авторитета Бахтина и не мог уразуметь: еще «Илиада» полифонична, еще «Венецианский купец» полифоничен, диалектика есть закон жизни и среди прочего формализуется в многогранности персонажных характеров, неоднозначности, неодномерности героев, – так о чем вы поете столь бесконечно?..
Меня интересовала современность. Подошел диплом. Рамки темы не могли быть раздвинуты за горизонт. Я сформулировал себе: «Типы композиции современного советского рассказа». Таких работ не существовало. Компиляция не предполагалась. Пахло самостоятельностью, и пахло «формализмом», и от меня открещивались, и я еле нашел себе руководительницу. Она была лишь доцент, и вообще на пару лет из Тарту, и содержал ее муж, и у нее не было опаски.
И я придумал свои термины, и дал свою классификацию, и вообще это есть в анализе-наставлении «Технология рассказа», и об этом говорится в «А может, я и не прав». Прошла треть века, и я могу сегодня отмерить: к моменту защиты я был первым в СССР специалистом по композиции короткой прозы. За слова отвечаю. Про другие страны и языки сказать затрудняюсь, за железной занавеской мы жили, без интернета, и факсов с ксероксами у нас не было, и загранпаспортов. А в радиусе известного пространства – был я.
Кто понимал «трехопорную новеллу» О. Генри, Шекли и еще пары ребят? Кто формулировал «переставленный кубик» Пристли? Кто анализировал «опрокинутый временной ход» Фитцджеральда? И вот эти банды неучей и идиотов будут всю жизнь полагать себя изучателями литературы, начитывая и комбинируя чужие нехитрые соображения!
М-да. Но ограничиваться надо было советским послевоенным периодом – 50-е–60-е годы. И все мои познания по части мировой новеллистики уходили в примечания и сноски!
Кто помнит сейчас, и кто отмечал тогда контрапункт короткого славного рассказа Сергея Воронина, ныне и вовсе забытого? Кто препарировал – чтоб вся ткань ясна на срезе! – блестящий параллелизм Аксенова «Завтраки 43-го года»? Кто проследил, как от железного рычага сюжета в «Охоте жить» Шукшин перешел к «точечной новелле»? Кто увидел и понял весь жизненный цикл – символ-треножник – в единственном гениальном из рассказов спившегося Виля Липатова «Мистер-Твистер»?
Если вы сведете пушкинского «Гробовщика», бабочку Мо Цзы и «Ночью на спине лицом кверху» Кортасара – так это будет одна моя сноска к одной из страниц в дипломе. Не много ли я хотел от бедной кафедры советской литературы, которая ненавидела во мне уже выпестыша ненавистно-почтенной кафедры русской?
Меня провалили на защите. Я был единственным из трехсот человек выпуска, кто, вовремя представив подобающе оформленный диплом, соответствующий всем требованиям, защищал его в назначенный срок и в установленной форме – и был провален.
Это было так неожиданно и нетипично, что я даже толком не понял. Я совершенно не переживал. Отметка для меня ничего не значила. В аспирантуру я не собирался никогда. На моей судьбе это не отражалось никак. На работу я мог устраиваться все равно, для проформы мог написать любую фигню и защитить через год, все по фиг дым. Но странно. Здорово!
Потом кафедра битый час ругалась за закрытыми дверьми. Сводила личные счеты. Кричала о науке и лженауке. Говорила, что теперь русская кафедра раздует инцидент и хрен кто из наших «cоветских» защитится в Пушдоме! И голосовала, и решила по Соломону: а вот пусть нужный нам Пушдом, вотчина ихняя, и решает сам эту фигню, а мы умываем свои коммунистические руки и потакать инакомыслию в нашей науке не будем!
По-моему, они специально орали так громко, чтоб в коридоре лучше было слышно!
И я защищался в Пушдоме. Я был приподнят значимостью своей персоны. Я пел и щелкал. Я был спокоен, доказателен, доброжелателен и уверен. И не давал перебить и заткнуть себя никаким каком!
На усмешку завкафедрой, что вот этот график должен объяснить ему пафос рассказа?! – я отвечал гордо (заготовка), что он же не требует от кардиолога, чтобы кардиограмма объяснила врачу его военную храбрость и благородство души? Так у меня тоже узкая задача.
Через пять минут директор Пушдома обнял меня за плечи и посадил рядом с собой. Он легко погасил мелкий случай, и полил маслом, и помазал сладким, и выразил и пожелал.
………………………
Черт меня побери. Это была последняя в моей жизни отметка.
С четверки я начал школу, где был потом первым. И с четверкой по настоящему диплому я закончил филфак, где был звездой. Не единственным, нас была пачка, но это была тонкая пачка, свой талант каждому, и у меня было в порядке с головой!
Не в харизме дело. Неуверенностью я не страдал. Видимо, у Парня Наверху были свои планы. Типа «что не ломает – то закаляет».
Глава четвертая
Первая зима.
1. Первая ночь
Мне было двадцать пять лет, и я был абсолютно свободен в том смысле, в каком команда начальства: «Свободен!» означает «пшел вон».
Я удрал из сельской школы, я удрал от Облоно, я удрал от всех. Я был «БОМЖИР» – «без определенного места жительства и работы», ходил такой термин в низовых органах.
Летом мы бригадой вели трассу на Терском береге, Белое море, и на книжке у меня было зажато тысяча триста рублей. Зажато мертво. Мне нужно было купить ленинградскую прописку через фиктивный брак. С прицелом получения жилплощади в будущем. Брак стоил пятьсот, комната – семьсот. Я искал варианты и экономил копейки.
Однокурсник с французского отделения уехал на два года в Африку переводчиком и оставил мне свою комнату в коммуналке. Злая соседка не позволяла комнату сдать, мне следовало быть паинькой и аккуратно платить символическую квартплату.
Варианты находятся небыстро. Осень тянулась слякотная. Безделье стало томить. Нормальная работа без прописки была невозможна. Из платных развлечений я позволял себе только кино.
Приводить к себе кого бы то ни было соседка запретила. И самому приходить позже двадцати трех часов запретила – двери закладывали на кованый крюк до утра. А куда мне было деваться? И как лапочка в одиннадцать я был дома. Без подруг и друзей, без телевизора и радио, без книг из библиотек по причине отсутствия прописки в паспорте, и обычно с батоном за тринадцать копеек во внутреннем кармане пальто в качестве ужина. Но было где жить!!
Миновало 7 Ноября, и стало совсем темно. И на девять вечера пошел я как-то с тридцатикопеечным билетом в ближний кинотеатрик. «Там, за облаками» вышел новьем на экран. Любовь, война, летчики, сбит, ампутированные ноги, к любимой не вернулся, а двадцать лет спустя друг случайно увидел его, узнал, помог, пристыдил, привез, она ждала, все плачут, горькие годы позади, счастье еще будет, все хорошие люди. Какая-то тут фигня зарыта.
Бреду по темным тротуарам домой, грея батон под левой грудью, и не соглашаюсь с режиссером. Из логики предъявленных мне характеров и ситуаций строю собственную конструкцию. Искреннюю, жесткую, не банальную, не слюнявую. Выпил друг двуногий с другом безногим и понял правду жизни. Не дай мучаться, добей, браток. И поехал к той невесте, двадцать лет ждущей своего без вести пропавшего, и сказал точно, что нашел в строевой части его авиаполка документы о смерти и похоронах, и вот его награды. Порыдали, выпили, подвели черту под этой частью жизни. Ну потому что неопреденность мучит страшно! И баба жизнь себе как-то давно наладила. А эти безногие пьяницы ох покажут небо с овчинки, как похмелье встречи сойдет. Вот так.
Вот и рассказ! А когда же начинать писать всерьез? Двадцать пять с половиной лет! Есть свободное время, и деньги на жизнь, и никаких обязанностей. Пора. Давно пора. Ну так и пора.
Дома надеваю свежую белую футболку. Кипячу на кухне чайник, тихо тащу к себе. Изготавливаюсь.
А в комнате пу-усто. Крошечный диванчик, столик два стула и настольная лампа. Гвозди в стенах – вешалки. И мой чемодан и две картонки с книгами.
Я пристраиваю стул и лампу. В коробке нахожу тетрадь и вырываю несколько двойных листов, разворачивая их в формат «больших» (А4). Промываю авторучку и заправляю, чернила черные. Справа определяю подручное место чашке с чаем и пепельнице. Коробок спичек кладу рядом с пачкой «Шипки». И в половине двенадцатого сажусь, закуриваю, отхлебываю, беру ручку и начинаю писать.