О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напились мы чудовищно, что не помешало авиатору в третьем часу ночи усесться за руль своего «оппель-капитана», предварительно запихнув на заднее сиденье тело облевавшейся с головы до ног жены; он сердечно простился с остающимися, пожелал нам с Галей долгих счастливых лет жизни и укатил в Москву по строго охраняемому правительственному шоссе.
Происшествию с тетей Дусей никто не придал значения, кроме мудрой няньки. «Плохая примета!» — злорадно вздохнула она и как в воду глядела.
А затем настал день моей встречи-примирения с хозяином дома, ныне тестем. Я ждал, что он извинится, хотя бы в шутливой или иронической форме, за ту безобразную выходку. Так мне, во всяком случае, было обещано. Я этого не дождался, зато получил наставление. Когда мы отужинали с легкой выпивкой, дамы удалились на кухню, очевидно выполняя намеченный распорядок встречи, и Звягинцев повел речь:
— Ты входишь в нашу семью. Учить я тебя не собираюсь. Ты взрослый человек, прошел фронт. Не знаю, почему ты не в партии, это дело совести каждого. Может, ты не считаешь себя достойным?..
Я поспешно подтвердил, что так оно и есть.
— Я не вмешиваюсь, — сказал он с суровой деликатностью. — Сам я с восемнадцати лет в рядах коммунистической партии большевиков. Все мои братья и сестры коммунисты. Галя — комсомолка, хотя и недостаточно активная. Ей сбили жизнь. Ты писатель, только начинающий свой путь, тебе будет полезно жить в нашей семье. Ты должен взять тут как можно больше. Надеюсь, что нам не придется раскаиваться в своем доверии. Хватит с Гали одного негодяя.
Я, конечно, заметил, что он умолчал о жене. Слава богу, Татьяна Алексеевна была тоже беспартийной. Но тогда я не сосредоточил на этом внимания, растроганный серьезностью его тона. Чужая вера всегда производила на меня сильное впечатление, даже если я не разделял ее. К тому же, что знал я о старых, настоящих коммунистах? Нашим соседом по коммунальной квартире (она стала коммунальной по мере постепенной замены репрессированных членов моей семьи новоселами) был печатник Поляков, удивительно чистый, совестливый и под суровой повадкой добрый человек, коммунист с большим стажем. Его ценила и уважала моя мать, которая на дух не переносила «партийной сволочи». Другой коммунист в нашей квартире был кудрявый озорник, ресторатор Федот Бойцов, вор и хапуга, но он вылетел из партии, очистившей таким образом свои ряды от его присутствия. На фронте я видел много негодяев с партийным билетом в кармане, особенно среди политработников, но и тут попадались прекрасные, смелые, жертвенные люди. В моем прежнем круге партийцев не водилось. А здесь со мной разговаривал участник революции и гражданской войны, выдающийся деятель, коммунист с большой буквы, и, клянусь, я почувствовал себя после нашей беседы кандидатом в сочувствующие. Впрочем, к тому времени эта первая, несколько эфемерная ступень партийности уже не существовала.
Как покажет дальнейшее, я хорошо воспользовался уроками партийной семьи, был на высоте их моральных требований — словом, проявил себя настоящим большевиком, хотя и беспартийным…
И началась наша совместная жизнь. Беда моя состояла в том, что я почти безвыездно торчал на даче в опасной близости от Татьяны Алексеевны. В своих легких сарафанах, прозрачных кофточках без рукавов, коротких юбчонках, голорукая и голоногая, она чудовищно возбуждала меня, ничуть того не желая. Я не могу сказать, что любил ее в ту пору, это было чисто животное, бессознательное чувство. Даже не чувство, а тяга, та неумолимая тяга, которая оглушает тетеревов, кидает под выстрел сторожких селезней, сшибает в осенний гон лося с мчащейся по шоссе машиной, которую в кровавом наплыве, лишающем зрения и нюха, он принимает за самку или соперника, безумное вожделение, начисто убивающее защитный инстинкт во всяком дышащем существе мужского пола.
Вокруг творило свой праздничный пир молодое лето: лезли в окна ветви берез и кленов в еще свежей листве, вскипали зеленые облака вокруг врачующихся сосен, осыпая пыльцой восковистые свечки, отцветала, исходя душным благоуханием, сирень и нежно зацветала жимолость; в саду можно было набрать кошелку сыроежек и маслят, но я, заядлый грибник, был равнодушен к этому изобилию. В угрюмой рассеянности кропал я статейки для своей газеты об очередных победах нашего оружия, приветствуемых однообразием салютов и мертвых сталинских приказов — у нас все умеют забюрократить и лишить живого чувства, — очерки для радио о скучных путешествиях Пржевальского и Козлова, о каких-то изобретателях-горемыках, несчастных отечественных эдисонах, которые всех опередили, но остались, как положено в России, безвестными. Вся эта вялая, без божества и вдохновения, писанина превращалась в брусок рыночного масла или шмат рыночного мяса для моей настоящей, бедной и плохо питающейся семьи.
В новую семью я должен был давать ежемесячно полторы тысячи рублей — моя зарплата в газете, на которую выкупался весь правительственный лимит; из громадного пайка Татьяна Алексеевна продавала мне за сто рублей блок «Казбека», стоивший двадцать пять. Меня угнетала не ее жадность, а отсутствие любви. Но оказалось, что меня балуют. Я слышал, как пеняла ей Тарасовна, толстая жена наркома среднего машиностроения: «Портим мы молодежь, на рынке за сотню „Казбека“ полтораста рубликов берут». Татьяна Алексеевна разводила руками, признаваясь в своей расточительности, но тему не развивала.
Я до сих пор не могу понять, зачем им нужны были жалкие полторы тысячи, которые так пригодились бы моей нуждающейся семье? У них харчи неизменно портились, такой был переизбыток. Три мощных холодильника и дачный ледник не вмещали продуктов. Когда колбаса начинала портиться, ветчина зеленеть, рыба вонять, сыр сохнуть, шоферу Татьяны Алексеевны, рыжему Кольке, делали пакет. Тот принимал его, злобно поджав губы, и тут же, не боясь, что его накроют, вышвыривал на помойку. На даче серьезных излишков не бывало из-за наплыва гостей, но все-таки еда портилась.
Они были скупые люди, семейно скупые, но тут дело не столько в скупости, сколько в принципе: зять должен приносить получку в дом, иначе он нахлебник, а не полноправный член семьи. По чести говоря, я бы согласился на позорный статус, лишь бы помогать больше моим старикам, но дело было поставлено жестко. Это первое научение, которое я получил в партийной семье, меня не очаровало.
Их скупость имела определенную ориентацию. Она не распространялась на гульбу, тут действовало правило: что в печи — то на стол мечи. Не экономили они и на каждодневной самобранке. Были тароваты к родственникам, съезжавшимся по воскресеньям. И уж вовсе не скупилась Татьяна Алексеевна, когда дело касалось бабушки и тети Дуси, постоянно живущих на даче. Это гарантировало ей если не их преданность, то молчание, в чем мне еще предстояло убедиться.