Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы объективно оценить такие характеры, надо помнить, что из таких семей выходили не только своевольные помещицы типа матери И. С. Тургенева, но и не менее непокорные декабристки, чью волю поехать за мужьями на каторгу не могли сломить ни воля императора, ни родительский авторитет.
В борьбе с женой Суворов проявлял совершенно, казалось бы, не свойственную ему нерешительность и неумение пользоваться адекватным оружием. Напору и искусству интриг он попытался противопоставить рассчитанное на психологический эффект действо, соединяющее театральность и искреннее церковное благочестие. Им была продумана и организована своеобразная церемония церковного примирения. Под Астраханью, где в то время находились супруги, в одном из сел, была выбрана бедная деревенская церковь. Суворов «явился в церковь» «одетый в простой солдатский мундир; жена его в самом простом платье; находилось тут и несколько близких им людей. В церкви произошло нечто вроде публичного покаяния; муж и жена обливались слезами, священник прочитал им разрешающую молитву и вслед за тем отслужил литургию, в время которой покаявшиеся причастились Св. Тайн»[375]. Этот сложный ритуал имел глубокий смысл. Бедная и, что еще важнее, простонародная одежда (Суворов с умыслом оделся простым солдатом) должна была символизировать отказ супругов от тщеславия и суетности и обратить их к высшим духовным ценностям. На Варвару Ивановну этот симбиоз церкви и театра не произвел, однако, должного впечатления: ей нужны были не символы, а вполне реальные материальные ценности.
Еще более наглядно сложность семейных переживаний Суворова проявилась в его отношении к дочери Наташе[376]. Она была еще ребенком, когда Суворов начал ревниво высматривать в ней черты своего характера. Он писал одному из своих корреспондентов, что малолетняя дочь его закаляет себя: бегает поздней осенью босиком по замерзающей грязи. Однако особенно ярко отношение Суворова к дочери выразилось в письмах к ней: изображая сражения с турками, в которых он принимал участие, Суворов переводит события на язык детских сказочных игр, но при этом, как часто бывало, увлекается и заигрывается сам.
При разрыве с женой Суворов оставил девочку у себя, а затем отдал ее в Смольный институт. Разлука сделалась причиной появления целого ряда писем к Наташе. И если Суворов определял свою «Науку побеждать» как разговор с солдатами на их языке, то в переписке с дочерью он стремился перейти на детский язык. Это придает письмам двойной интерес: с одной стороны, они демонстрируют, каким рисуется Суворову детский мир, с другой — показывают, как легко он перевоплощается в ребенка — уже не «притворяется», а превращается в него. В письмах к «суворочке» (как полководец называл свою дочку) он сознательно ищет формы перехода на ее язык, и это получает, особенно в начале переписки, характер искусственности. К подлинному детскому языку Суворов приближается, когда от подражания переходит к возбужденной глоссолалической речи; иными словами, он парадоксально удаляется от детского языка именно тогда, когда его имитирует. Так, в письме от 27 июля 1789 года, сообщая о сражении с турками, он описывает все события в переводе на детский, по его представлениям, язык, то есть на язык игры: «На другой день мы были в Réfectoire[377] с турками. Ай да ох! Как же мы потчевались! Играли, бросали свинцовым большим горохом да железными кеглями в твою голову величины; у нас были такие длинные булавки, да ножницы кривые и прямые: рука не попадайся: тотчас отрежут, хоть голову»[378]. Как правило, Суворов не заботится о создании целостной метафорической картины. Используя старые фольклорные образы (сравним, например, описание битвы как пира или игры в «Слове о полку Игореве»)[379], он переносит повествование в образную систему пиров или игр: «После того уж я ни разу не танцевал», но тут же: «Прыгаем на коньках» (это в августе, на Черноморском побережье!). Описания типа: «Играем такими большими кеглями железными, насилу подымешь, да свинцовым горохом» поддаются элементарной дешифровке; по функции эти метафоры — сравнения, а не загадки, но иногда структура образа усложняется, и читатель не может уже логически отделить серьезное содержание и игровое выражение. Когда Суворов пишет: «У нас сей ночи был большой гром, и случаются малые землетрясения», а после этого сообщает, что заболел, простудившись: «Ох, какая ж у меня была горячка: так без памяти и упаду на траву…»[380] — то игра между первичными и метафорическими смыслами приобретает более сложный характер. Рассмотрим с этой точки зрения письмо к дочери от 20 декабря 1787 года из Кинбурна. Первая половина письма представляет явную имитацию детской речи; но образы из детского мира и широкое использование уменьшительных и ласкательных суффиксов не могут скрыть однозначного смысла описываемого: «У нас все были драки сильнее, нежели вы деретесь за волосы, а как вправду потанцовали, то я с балету вышел — в боку пушечная картечь, в левой руке от пули дырочка, да подо мною лошади мордочку отстрелили: насилу часов чрез восемь отпустили с театру в камеру». Заметим, что метафоры такого рода характерны не только для фольклора, но и для табулирования в солдатской речи определенной боевой лексики (сравним, например, такой же прием в военных письмах Петра I).
Однако во второй половине того же письма метафора приобретает значительно более сложный характер. Письмо писано из Кинбурна, и остается неясным: представляет ли вторая часть воспоминание о реальной поездке в более безопасное место на лимане или является результатом поэтического воображения, создающего контрастную первой части письма идиллическую картину природы: «Везде поют лебеди, утки, кулики; по полям жаворонки (в декабре? — Ю. Л.), синички, лисички, а в воде стерлядки, осетры: пропасть! Прости, мой друг Наташа; я чаю, ты знаешь, что мне моя матушка Государыня пожаловала Андреевскую ленту „За веру и верность“»[381]. В приведенной цитате стиль резко ломается. Первая картина — утопия природы в мире зла — напоминает то место из «Жития» протопопа Аввакума, где измученный гонениями Аввакум с семьей по пути из Даурии вновь в Москву попадает, занесенный бурей, в мир земного, природного «рая»: «…насилу место обрели от волн. Около ево, горы высокие, утесы каменные и зело высоки, — дватцеть тысящ верст и больши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки… Лук на них ростет и чеснок, — больши романовскаго луковицы, и слаток зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах травы красныя и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем — осетры и таймени, стерледи и омули, и сиги, и прочих родов много. <…> А все то у Христа тово света наделано для человеков»[382]. Однако окончание суворовской идиллии резко ломает весь ее стиль и всю иерархию ценностей письма. Для Суворова Андреевский орден и идиллия природы уживаются в едином ряду. Но и здесь картина не столь проста: орден для Суворова не то же, что предел мечтаний гоголевского чиновника — «Владимир 3-ей степени». У Гоголя орден — знак пустоты, выражение, не имеющее содержания. Для Суворова это внешнее выражение внутреннего достоинства. Знак связан с обозначаемым как кожа и тело. Это — момент непрочного равновесия между достоинством и его знаком. Уже в Александровскую эпоху, когда мундиры и ордена еще сохранят свою гипнотическую прелесть[383] (Чацкий признается, что лишь недавно к ним «от нежности отрекся»), хорошим тоном считается уже демонстрировать к ним хотя бы показное презрение. Не только Карамзин смущенно улыбается, когда юноша Пушкин застает его отправляющимся на придворный прием, при мундире, но и такие карьеристы, как Алексей Орлов или М. Воронцов, в дружеском кругу находят должным иронизировать над орденами.
Письма к дочери — это письма к ребенку, и именно соприкосновение с инфантильным миром и миром женским составляло для Суворова значительную часть прелести общения. Этот мир привлекал, так как был одновременно и чужим и своим. К сыну Суворов был более холоден, но еще характернее то, насколько он отчуждался от «суворочки» по мере ее взросления. Когда «суворочка» достигла возраста невесты, Суворов долгое время проявлял нескрываемую враждебность к ее возможным женихам. Летом 1793 года он написал Д. Хвостову сумбурное письмо, пронизанное глубоким волнением: «Младенчество флота опрокинуло крепости, детство Наташи — ее кораблекрушение»[384]. Перспективы замужества Наташи, сплетаясь со служебными неприятностями Суворова, вызвали запись в письме к гр. Хвостову от апреля того же года: «Недолго мне жить. О, Боже! Жених Н[аташе]. На что ж свет коптить»[385]. Замужество дочери (мужем ее стал Зубов — родственник фаворита Екатерины II) развело их окончательно. Письма Суворова делались все более краткими. Так, например, в письме из Киева от 20 марта 1796 года значилось всего два слова: «Великая грязь». Подчеркивая чуждость миров своего и зубовского, в одном из писем он иронически замечал, что по вопросам приличий Наташа может осведомляться у Зубовых. Но еще более показательно не это ироническое замечание, а другой документ. В 1792 году Суворов на отдельном листе записывал горькие слова о своем одиночестве и непризнанности. Он отмечал с гордостью: «Без денег, без мызы и саду…», «без друзей и без гласа — никому [мне] не равен. <…> Без имения я получил себе имя. Судите — никому не равен». И вдруг, без всякой связи, как бы задумавшись, внизу Суворов приписал: «Я забываю Наташу…»[386] Из души уходило детство. Суворов последних месяцев сменил веселую игру в инфантильность на трагическое одиночество.