Письма. Часть 2 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
_______
Я рада, что Вам лучше жить. Я рада, что Вы больше не в Париже,[996] под угрозой всех этих, Вам совершенно ненужных дам. Пришлите мне на прочтение Св<ятую> Терезу,[997] я о ней недавно думала, читая „L’affaire Pranzini“[998] (подлинное уголовное парижское дело в конце прошл<ого> века).
Обнимаю Вас, Вера, не уставайте над письмами мне, я ведь знаю, что Вы меня любите.
М.
28-го апреля 1934 г.
Clamort (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера,
— Наконец! —
Но знайте, что это — первые строки за много, много недель. После беловского вечера (поразившего меня силой человеческого сочувствия) сразу, на другое же утро — за переписку рукописи, переписку, значит — правку, варианты и т. д., значит — чистовую работу, самую увлекательную, но и трудную. Руднев ежеминутно посылал письма: скорей, скорей! Вот я и скакала. Потом — корректура, потом переписка двух больших отрывков для Посл<едних> Нов<остей>,[999] тоже скорей, скорей, чтобы опередить выход Записок, но тут — стоп: рукопись уже добрых две недели как залегла у Милюкова, вроде как под гробовые своды. А тут же слухи, что он вернулся — инвалидом: не читает, не пишет и не понимает. (Последствия автомобильного потрясения.[1000]) Гм… Очень жаль, конечно, хотя я его лично терпеть не могу, всю его породу энглизированного бездушия: Англия без Байрона и без моря — всю его породу — за всю свою (Байрона и моря без Англии) — но все же жаль, п. ч. старик, и когда-то потерял сына.[1001] Жаль-то жаль, но зачем давать ему в таком виде — меня на суд?? Теряю на этом деле 600 фр<анков> — два фельетона, не считая добрых двух дней времени на зряшную переписку.
После переписки, и даже во время, грянули нарывы, целая нарывная напасть, вот уже второй месяц вся перевязанная, замазанная и заклеенная, а прививки делать нельзя, п. ч. три-четыре года назад чуть не умерла от второго „пропидона“ (?) и Н. И. Алексинская[1002] (прививала она) раз-навсегда остерегла меня от прививок, из-за моего неучтимого сердца.
Вот и терплю, и скриплю.
Но главное. Вера, дом. Войдите в положение: С<ергей> Я<ковлевич> человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще — подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.
Аля отсутствует с 81/2 ч. утра до 10 ч. вечера.
На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне — сдельная (Мурино слово) кухня, п. ч. придя — захотят есть. На мне весь Myp: проводы и приводы, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня — никогда никуда, либо сговариваться с С<ергеем> Я<ковлевичем> за неделю, что вот в субботу, напр<имер>, уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен вóвремя. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, — и ему только девять лет, а дети все — безумные, оттого они и не сходят с ума.
А человека в дом — это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п. ч. постоянных доходов — нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову „не понравилось“ (пятый, счетом, раз!).
Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые 3/4 на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать — тошнит.
Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью — нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге — залежи молиных червей, живые гнезда — и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит — надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять — и сама дышу, с содроганием думая об очередном „угле“, из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!! неописуемого вида ее „белье“ и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч. — зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, „круассан“ в кафе, — меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов — такое. Неизбывное.
И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях — живая помойка! И с соответствующими „чертями“ — „А, черт! еще это! а ччче-ерт!“, ибо смириться не могу, ибо все это — не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.
Мур — Людовиков Святых и — Филиппов — я — из угла, из лужи — свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.
Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают „поэтичной“, „непрактичной“, в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!
Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!
И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!
_______
А, впрочем, я очень тиха, мои „черти“ только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.
________
Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера — чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим. Вера, по-немецки! в полной невинности.
И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) — C'est curieux! Comme le chinois ressemble à l’anglais![1003] — Я: — Mais c'est allemand qu’il vous parle![1004]
И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг — „Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!“ — Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:
— Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!
Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе — в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!
Мои самые любимые — китайцы и негры. Самые ненавистные — японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м. б. — зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.
А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. (— Плюньте, мама! Идите писать! Нý, мóль, нý, Алины мерзости… — при чем тут Вы??)
Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне. — „Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?“— Мур с почтением: — Неужели верблюд??? (Озабоченно:) — Но где же его горб??
После ужасающей молино-нафталиновой сцены; — Вот ты видишь, Мур, чтó значит такой беспорядок. Ведь — испугаться можно!
— Га-дость! Еще chauve-souris[1005] вылетит!
________
Получила, милая Вера, Терезу. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога — завидная доля!
Бог согнулся от заботы —И затих.Вот и улыбнулся, вот иМного ангелов святыхС лучезарными теламиСотворил.Есть — с огромными крылами,А бывают и без крыл…Оттого и плачу много,Оттого —Что взлюбила больше БогаМилых ангелов Его.
(Москва, 1916 г.)[1006]
А сейчас — и ангелов разлюбила! Обнимаю. Пишите.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Письмо написано залпом. Не взыщите! М. б. — ошибки. Бегу за Муром.