Том 6. Произведения 1914-1916 - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню отлично мои первые детские полеты во сне. Тогда мне ничего не стоило одним каким-то внутренним, непередаваемым усилием потерять весь свой вес, отделиться от земли, плавно подняться к высокому потолку и лечь там в воздухе ничком, грудью и лицом вниз. Помню, люди, стоявшие на земле, все старались достать меня оттуда и гонялись за мной с длинными щетками. Но мне было чрезвычайно легко уходить от преследования. Я делал руками и ногами такие же волнообразные, скользящие, едва заметные движения, какие делает хвостом и плавниками плавающая рыба, и кругообразными зигзагами изящно и ловко парил в воздухе. И внутри меня все время дрожал ликующий восторженный смех. Потом я переменил способ летания. Я брал в руки рукоятки обыкновенной детской скакалки, только вместо шнура в моем аппарате была широкая, красная шелковая лента. Я быстро начинал вращать эту ленту вокруг себя и тотчас же взмывал вверх, гораздо выше крыш и деревьев. Летал я стоя, и от скорости вращения ленты зависели скорость подъема и опускания. Отставив немного в сторону правую или левую руку, я свободно описывал круг и вправо и влево. Сильная радость цвела в душе. Не такая могучая, как прежде, но живая и сладкая.
Потом с каждым годом летать становилось все труднее, и летал я все ниже и ниже. Еще несколько лет тому назад не летал, а прыгал. Разбегусь, оттолкнусь от земли и лечу сажен двадцать, лечу невысоко, волнообразно, то поднимаясь, то опускаясь по своему желанию. И ощущение этого длительного прыжка было так очаровательно, что хотелось верить, что я всегда, когда только захочу, могу повторить опыт. И, цепляясь за эту мысль, я во сне убеждал себя: «Ведь я не сплю! Если бы я спал, я не думал бы о том, что не сплю. Значит, я бодрствую. И значит, — какое счастье! — я всегда сумею прыгать так же далеко, воздушно и приятно!»
Теперь, на переломе лет зрелости, я уже не летаю и не прыгаю вдаль. Изредка мне удается подпрыгнуть на месте на аршин высоты и продержаться в воздухе секунды две-три, отчаянно помогая себе руками. Я знаю, что вскоре и совсем перестану подниматься на воздух. Земля тянет, и надо с этим мириться. Но все-таки, если верно то, что жизнь отдельного человека — это краткое повторение истории всего человечества, то я упрямо утверждаю, что люди или их таинственные предки когда-то летали.
И особенно я поверил в это однажды, осенним, ясным морозным утром, когда впервые пришлось мне подняться на аэроплане. Мы тяжело и неуклюже отдирались от земли. Раз десять подымались чуть-чуть, и опять падали, и жалко влачились по кочковатой обмерзшей земле. Было немного жутко, немного противно, и хотелось потрогать пилота за плечо и сказать ему: «Довольно, Ваня, я не хочу больше. Я слезу».
Но вот каким-то чудом мы преодолели упорство аппарата, отделились от земли и пошли все выше, выше, выше. Нет, мы не двигались, мы стояли на месте, а земля, трибуны, дома, трамваи, деревья, трубы, заборы, дороги, столбы — все это плыло под нами назад, назад. И прежнее младенческое чувство безмерного восторга, буйного и трепетного, охватило мою душу каким-то холодным сладостным пламенем. Как будто вместе с весом спали с меня и тяжесть годов, и печаль прошлого, и будничные заботы настоящего, и подлый страх будущего. И самая главная мысль — нет, вернее, главное чувство, — было то, что все эти ощущения я уже испытывал когда-то, давным-давно, тысячи лет тому назад, испытывал так же живо, глубоко и радостно.
И тогда же я подумал, что не война, не политика, не умные разговоры, не конференции приведут человечество к братскому единению, а великое искусство летания, с его чистыми блаженными радостями и с его великой свободой. И теперь, когда крылья белых птиц, крылья лучшей вечной мечты человечества бьются судорожно в крови и в огне, я все-таки твержу упорно: «Человек летал. Человек полетит. Человек пришел в мир для безмерной свободы, творчества и счастья».
«Люция»
Одним из самых сильных впечатлений моей жизни было то, когда я взошел в клетку со львами.
Это было в Киеве. В то время там гастролировала m-lle Зенида, венгерская еврейка, женщина весом около шести пудов. Она безвкусно одевалась в мужской костюм венгерского драгуна. Судьба ее была очень оригинальна. Где-то, не то в Пензе, не то в Саратове, вырвался у нее из клетки во время представления лев. Появление его на свободе было настолько страшно для публики, что началась паника.
В это время отчаянный помещик этой губернии Ознобишин, наездник, охотник, бретер, выскочил на манеж — он единственный не потерялся в этой суматохе и безумии толпы — и очень смело открыл против морды зверя дождевой зонт. Это настолько удивило льва, что он начал пятиться. И только таким образом удалось загнать его обратно в клетку.
Но дальше началась печальная история.
Ознобишин и Зенида влюбились друг в друга. Два года длилась эта любовь. На нее ушли четыре тысячи десятин незаложенной земли Ознобишина, и его дом в стиле ренессанс, и старинные фамильные портреты кисти Венецианова, Лампи и Боровиковского. Дело дошло до того, что львов и тигров перевели в конюшню, где они простудились, кашляли и чихали.
После этого m-lle Зенида снова появилась в цирке.
В это время я с нею познакомился и, должен откровенно признаться, — влюбился в нее. А так как в это время я был цирковым репортером, то она мне оказывала некоторое внимание.
И вот однажды, в свой бенефис, она предложила мне войти с нею в клетку со зверями и там выпить с нею бокал шампанского за здоровье почтеннейшей публики. Должен откровенно сознаться, что сначала мне хотелось отделаться от этого искушения болезнью или переломом ноги, но потом мужество или, может быть, любовь заставили меня пойти на эту сделку. До сих пор я ясно помню это ужасное впечатление.
Она мне говорит:
— Входите первым…
Служащий тотчас же отворяет дверь.
— Я войду вторая…
В левой руке у нее рейтпейч, в правой — шамбарьер. Клянусь богом, что во все время, когда я был в клетке, я был точно в обмороке. Я боялся отступить к решетке, но и боялся выступить вперед и все время старался держаться за спиной укротительницы. Увы, как это ни позорно, но в этом нужно сознаться…
В особенности была страшна тигрица Люция.
Видно было, что укротительница сама ее немножко боялась. Я видел, как, изгибаясь сбоку, вдоль огорожи, она следила внимательными глазами за движениями Зениды. Я не помню, как я вышел из этой вонючей клетки.
Вышел я первым. Зенида вышла второй.
До сих пор я не припомню, как мы выпили шампанское за здоровье почтеннейшей публики и за здоровье Зениды. Этот момент выпал из моей памяти.
Однако через несколько месяцев я услышал, что тигрица Люция растерзала Зениду не то в Саратове, не то в Самаре.
Впрочем, так почти все укротители и укротительницы оканчивают свою жизнь.
Запечатанные младенцы
Куда только не совала меня судьба. Я был последовательно офицером, землемером, грузчиком арбузов, подносчиком кирпичей, продавцом в Москве, на Мясницкой, в одной технической конторе тех принадлежностей домашнего обихода, которые очень необходимы, но о которых вслух не принято говорить. Был лесным объездчиком, нагружал и выгружал мебель во время осеннего и весеннего дачных сезонов, ездил передовым в цирке, занимался гнусным актерским ремеслом, но никогда я не представлял себе, что придется быть еще и псаломщиком. А случилось это вот как. Мой приятель инженер попросил меня поехать к нему, на север Полесья, в деревню Казимирку, где у него было около двух тысяч десятин. Почему-то ему взбрела в голову мысль о том, чтобы развить там табаководство. А в то время я был человек свободный, независимый, легкомысленный и подвижной. Поэтому, нагрузив чемодан семенами махорки-серебрянки и несколькими десятками брошюр, я отважно двинулся на это сомнительное предприятие. Должен заранее сознаться, что из моих сельскохозяйственных предприятий ничего не вышло. Часть табака увяла от чрезмерно теплого лета, другую часть разворовали крестьяне, а третья, и последняя, погибла во время лесного пожара. В этой деревне был древний костел и в нем за престолом образ божьей матери, писанный, по преданию, евангелистом Лукою, а в ста шагах расстояния находилась церковь, деревянная, с зеленой высокой крышей, со стенами, крашенными сверху вниз белыми и розовыми полосами. Настоятелем православной церкви числился таинственный отец Анатолий. Но его паства никогда его не видела. Деревня Казимирка считалась приписной в количестве других шести-семи деревень и сел, в которых были престолы.
Всякий, кто бывал на юге или юго-западе России, тот знает, какой заботой, вниманием, я даже более скажу, обожанием, окружает католическая паства своих священников. Лучшая, редкая дичь — ксендзу. Столетний карп или лещ — тоже пану пробощу. Великолепные домотканые полотенца с прелестными народными узорами — ему же, весною черешни, летом земляника, осенью яблоки, грибы, сметана, сливки, а на рождество поросята, гуси и утки. О других дарах я не буду говорить, чтобы не показаться сплетником. Конечно, бедные полещуки вместо своей заколоченной православной церкви начали ходить в костел. Надо же было им удовлетворить свои религиозные потребности. Кстати, там музыка, благоговейная тишина, торжественность богослужения, великолепный ритуал. Ксендз был очень тактичный человек. Он избегал какого бы то ни было воздействия на чужое стадо, но не препятствовал ему обращаться к богу как ему выгоднее и удобнее. И вот, кажется, на это обратили внимание в епархии. Во всяком случае, в деревню Казимирку был наряжен отец Анатолий, со строгим предписанием во что бы то ни стало положить конец католическому засилью. Он приехал не один, а вместе с псаломщиком, который столько же понимал в церковном уставе, сколько, как говорится, сазан в Библии. А церковный устав — это тяжелая, ответственная вещь. Все эти задостойники, стихири на стиховне, тропари, ирмосы, песнопения дню, числу и месяцу, передвижение пасхалии, апостол на каждый день и Евангелие представляют из себя такую скомканную и совсем не четко определенную науку, в которой распутаться может только редкий специалист.