Новый Мир ( № 12 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Метафорой истории в конце концов оказывается «калейдоскоп», и разглядеть, кто крутит его в руках (если вообще есть кто-то, кто крутит), не удается. Литературная «формула истории» – тавтология: абсурд – это абсурд; хаос есть хаос… Здесь не только «бог» не виден, но и человек ничтожен. Сочинитель-«некто» расписывается в собственном бессилии: даже и иллюзии композиционной стройности не дается – возможны лишь фрагменты, обрывки повествования; и завершить роман не дано. Не только о победе, но и о сопротивлении речь больше не идет: «Смешно и подумать о том, чтобы противостоять абсурду: мутный поток истории сбивает повествователя с ног»…
А если и идет, то не без лукавства и опровержений. Ангел шепчет повествователю, покушающемуся на собственную жизнь: «Победил». Победил? Романная оптика так настроена, что увидеть происходящее в таком свете – в принципе можно. Хазановский писатель «победил» давным давно: когда написал о собственной смерти – жалкой смерти лагерника. Понял суть: невозможность жизни, фиктивность освобождения, тотальный, все поглотивший лагерь (так осуществилась « великая славянская мечта о прекращении истории»? )… Давно закончил роман – сам того не заметив… а все, что дальше понаписано, – всего лишь нескончаемый эпилог. Но…
Здесь пора остановиться. Критик лишь до поры до времени следует подсказкам автора, прыгает по разбросанным в беспорядке камням , рискуя оступиться, оскользнуться и упасть в мутный поток … Упасть, пожалуй, не страшно: есть надежда вынырнуть и плыть дальше, если не по течению, то против, на свой страх и риск.
Ведь дело не в том, чтобы решить интеллектуальную головоломку (адекватная реконструкция-модель абсурда истории – что это: победа или поражение?). Тут, может быть, ловушка для логика.
…Брезжит выход. Вспомним точную цитату: жизнь – не алогизм, но ловушка для логиков (понятно, почему «ловушка»: в силу сложности ее, жизни). Главный вопрос - куда ведет усложнение романных структур. Если в итоге текст совпадает с жизнью – можно попытаться увидеть не изнаночную сторону этого тканого ковра (узелки, видимые следы работы), а лицевую. Короче, попробуем идти от непосредственных читательских впечатлений от «жизни» в книге.
Но вот странность: этот «переусложненный» роман то и дело поражает ощущением « неслыханной простоты» ! В подчеркнутой двусмысленности, ненадежности и т. д. изображения удивляет… ясно видение. В этой намеренной и демонстративной фикции то и дело останавливает… достоверность, аутентичность образа. (Хоть повествователь и жалуется: «…абсолютной, незыблемой и несомненной действительности в его романе, как в кабинете зеркал, не существует».)
Речь, конечно, не о «документальных» главах (последние дни двух диктаторов, сцены в бункере и на подмосковной даче). И не о « прямой речи» высказываний об истории, когда сумерки рационального – все эти «слухи», «предположения», «догадки», «вера» и т. п. – толкуются и доводятся до ясной символики («...крепла уверенность людей, которых считали несуществующими, в том, что только они и существуют, что повсеместно паспорта заменены формулярами, одежда – бушлатом и вислыми ватными штанами, человеческая речь – доисторическим матом» – о лагерной сути страны).
Дело вот в чем: в достоверности и силе читательского переживания .
Многие романные образы – да и сам стиль – почти физически переживаются.
Жесткость и жестокость итогов. «Серый, неинтересный человек без имени, без профессии, без семьи, без пристанища…», не « жизнь и судьба» – жалкая жизнь неудачника («не судьба»…), видимость жизни, иссочившейся в литературу, ушедшей в единственный незавершаемый роман (роман ли?) без читателя, в воспоминания, мечты, версии, нескончаемые сны о снах…
Мрачный комизм житейского, почти гэг. Решиться отксерить собственную книгу и понести ее на продажу, как «натуральный продукт» с частного огородика. Наткнуться на подводную скалу: узнать о закулисных – отлаженных и безжалостных – механизмах незамысловатого бизнеса в электричках. Беспощадно осмеять собственную наивность.
Ужас пунктира соположений: детство (мальчик забрался с ногами на диван, слушает рассказы полупомешанной старухи) – юность (писатель делит с девочкой бутерброд с повидлом, слизывает падающие капли) – старость (нищий на улице, грубый и подозрительный, забывший себя, избит то ли рэкетирами, то ли скинхедами)…
«Туман», «густая белесая мгла»? Есть и другое: слишком яркий свет – бьет в глаза, слепит; дневной свет, солнце в зените – нет теней.
Романный «хронист» подводит итоги как бы изнутри классической эстетики, где смерть героя предпочтительнее изживания жизни, потому что означает трагедию или хотя бы драму – что равнозначно возможности искусства. Где «действительности»-истории обязана противостоять упорядоченная (многомерная, многосмысленная) литературная «реальность». Где смысл открывается литератору – читатель же следует ему, как проводнику… Там, внутри этой эстетики, «фрагменты» без музыкальной «связи» и « несочинившаяся жизнь» мыслятся как неполноценная версия смысла (его отсутствия). Но как быть, если классическая эстетика стала утопией: и писание как «гипотеза бытия», и (все)властный автор, и преображающая сила стиля – претворяющая « тяжесть недобрую» в «наслаждение»?..
Однако писатель адресует свое творение не (только) себе, но (и) читателю. А он – тоже изменился, и он не теоретик искусства – отправляясь в плавание, он не спрашивает, что ищем, Индию ли, Америку ли. Ему, пожалуй, даже интереснее нечаянные открытия.
Во «Вчерашней вечности» есть вопрос, а ответ не дан; впрочем, он явлен. Последняя правда (об истории, о жизни), пугающая, оглушающая, – очевидна (хоть и не сообщена). Горький вкус «настоящего» в полной мере ощущает – читатель. (Ему же – связывать оборванные нити, торчащие из этого спутанного клубка в видимом беспорядке.)
Кто тут «победил», кто «выиграл»?.. Вопрос уводит в софистику; да важно ли это?
О проигрыше и поражении, во всяком случае, речи нет.
Елена Мадден (Тихомирова)
Новая алгебра гармонии
Б о н ч – О с м о л о в с к а я Т. Б. Введение в литературу формальных ограничений. Литература формы и игры от античности до наших дней. – Самара, «Бахрах-М», 2009, 560 стр.
Даже в наше время, когда никого, кажется, ничем невозможно удивить, эта книга не просто удивляет – поражает. Кое-кто еще помнит, как лет сорок назад, в шестидесятые-семидесятые, кипели споры о непримиримости физиков и лириков, а филологи и искусствоведы всеми силами старались ни в чем не отставать от математиков и физиков, усердно уснащая свои работы формулами, таблицами и диаграммами.
Потом началась другая крайность: теперь уже математики и физики стали гордиться своими статьями, написанными без единой формулы. А еще потом структурализм в гуманитарных науках вышел из моды, физики вернулись к своим диаграммам, и все вроде бы встало на свои места.
И тут появилась Татьяна Бонч-Осмоловская: физтеховский математик (и сейчас преподающий в своем сверхэлитном вузе, приезжая в Москву из Австралии) и по совместительству – филолог, автор интереснейшей работы по творчеству французских писателей из объединения УЛИПО: Кено, Перека и т. д.
Улиписты, напомним, так же, как Бонч-Осмоловская, были одновременно и литераторами, и математиками. Но самое главное – каждый из них был настоящим Homo Ludens, то есть не просто человеком играющим, а человеком, живущим игрой. Свою творческую практику они строили как постоянное состязание в сочинении различных текстов, построенных на идее формальных ограничений: то определяли количество допустимых букв, то строили заранее графики сюжета, то изобрели, как заставить текст изменяться и ветвиться без участия автора, только усилиями читателя.
Только на первый взгляд все эти затеи выглядели обычными забавами: не говоря уже о многих идеях улипистов, которые подхватили и развили представители нелитературной сферы (рекламщики, пиарщики, киношники и т. д.), и для самой литературы писатели сделали, как выясняется, очень много.