Карл Брюллов - Галина Леонтьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Картина, созданная двадцатилетним художником, получилась изрядно выходящей за рамки ученической работы. С одной стороны — здесь все, как положено, все, как требовалось. Идеально прекрасный Нарцисс своею позою напоминает античного «Умирающего галла», слепок с которого хранился в академическом музее. Голова его составляет одну восьмую долю фигуры. Тщательность светотеневой проработки обнаруживает крепкую выучку автора. Рисунок, как основа изображения, четок и ясен. Явственно выделены три условных плана в картине — передний, средний и дальний. Деревья справа и слева образуют кулисы, замыкающие сцену с обеих сторон. И все же целая цепь нюансов, подчас едва уловимых оттенков выводит это полотно из ряда обычной академической программы. Прежде всего — пейзаж. Не прошли без следа впечатления Строгановского сада. Дерево здесь — не просто условное обозначение предмета с безликой массой зелени, его индивидуальность, его порода четко означены. Это клен, виденный в натуре и воспроизведенный, как в натуре. Освещение тоже не безразлично-ровное, неведомо откуда взявшееся, как часто бывало в академических работах. Время дня ощущается безусловно — сумеречный свет мягко окутывает золотистое тело юноши, воздух кажется теплым, и впрямь южным. Особенно хорош задний план — там, в прорыве темной зелени, светится розовое закатное небо. Этот эффект тоже явно уловлен художником в живой природе. Нарцисс, хоть и напоминает «Умирающего галла», но это сходство кончается похожестью позы и близостью пропорций. Впечатления живой натуры, помноженные на изученные антики, составляют сложный сплав образа. Осмысляя античный миф, Брюллов наделяет своего героя изнеженной женственностью, красота Нарцисса лишена мужественной силы и героики. Этот оттенок безволия и изнеженности словно предсказывает обреченность Нарцисса на трагическую самовлюбленность, кончившуюся гибелью. Лицо героя, обрамленное золотистыми кудрями, отдаленно напоминает лицо самого художника — как видно, откликнулись ощущения, рожденные тогда, в саду, когда сам гляделся в тихие воды пруда…
В «Нарциссе», как ни в одной другой ученической работе Карла, чувствуются истоки будущего Брюллова, художника, который всегда станет стремиться к осмыслению изображаемого. Здесь уже ясно сказывается зародившееся пристрастие к живой натуре, пристрастие, которое вскоре выведет его из рамок классицистических канонов. Плоды наставлений профессора Иванова не замедлили сказаться. И, видимо, немало поразили самого учителя, если он, много лет спустя, примется копировать эту работу своего многообещающего ученика…
Как-то раз в Академию прибыл генерал-губернатор столицы Милорадович. Учеников собрали в рекреационном зале, где в торжественной тишине было зачитано письмо Милорадовича, обращенное к недавно вступившему в должность президенту Алексею Николаевичу Оленину. Читал послание сам Оленин. В письме говорилось о том, что надобно выделить лучшего ученика, дабы он написал государя-императора, когда тот, путешествуя по России, соскочил с дрожек, чтобы оказать помощь изнуренному голодом больному крестьянину. Выбор пал на Брюллова. Он довольно скоро написал картину, которую в прессе хвалили за верность движений, за живость. А превыше всего — за сам сюжет: чем более зыбким становилось правление, тем более настойчиво требовала государственная власть восхвалений. А править Россиею действительно делалось день ото дня труднее.
Последние годы пребывания Карла в Академий и еще два, оставшиеся до его отъезда в Италию в 1823 году, совпадали с ужесточением реакции. Былой авторитет Александра развеялся окончательно. В том самом 1819 году, когда Карл пишет «Нарцисса» и царя Александра, Пушкин, готовя сборник стихов, вычеркивает из «Воспоминаний в Царском Селе» все упоминания о царе-освободителе, именуемом теперь передовою публикой «деспотом» и «тираном». Только силой мог теперь император российский сдерживать кипение умов. Всякое проявление свободомыслия тут же вызывает ответные волевые усилия правительства и наоборот: очередная доза гонений и притеснения — личностей ли, печати — рождает новый акт неповиновения, до поры скрытого бунтарства. Национальное самосознание и гордость были разбужены в народе войной и усыпить их невозможно никакими строгими мерами пресечения. Различные политические и литературные общества, тайные и явные, возникают в те годы одно за другим. 1816 год — первая организация декабристов «Союз спасения», 1818 — «Союз благоденствия», тремя годами позднее Южное и Северное общество. В 1818 году в столице образуется «Общество учреждения училищ по методе взаимного обучения» — легальная организация «Союза благоденствия». По сути таким же было и общество «Зеленая лампа». В доме Никиты Всеволожского на Екатерингофском канале под зеленым — цвет надежды — абажуром собирались Трубецкой и Дельвиг, Гнедич и Улыбышев, частым гостем бывал и Пушкин. Брюллов, как и Пушкин, не принадлежал к готовящемуся заговору, но и о нем можно было сказать, как сказал о Пушкине князь Вяземский: «Он жил и раскаялся в жгучей атмосфере. Все мы более или менее дышали и волновались этим воздухом».
Как ни была отгорожена Академия от жизни, но слухи обо всем, происходившем в стране, проникали за ее стены. Академисты — и в числе первых Брюллов — постоянно общались с писателями, актерами. Да и не только с ними. По свидетельству однокашника Карла — Солнцева, частыми гостями у пенсионеров и академистов старших возрастов были братья Бестужевы, Рылеев. Поскольку ученики были в большинстве выходцами из простых сословий, среди них могли найтись родственники или знакомцы тех, кто составлял собою ряды бунтующих солдат — и таким путем могли просачиваться слухи. А уж тем более не могли академисты не знать о том, что творилось в университете. В 1820 году там предали суду лучших профессоров — А. Галича, А. Куницына, К. Германа и других. Они обвинялись в атеизме, в распространении революционных идей. Правительственные меры не обошли и Академию. На глазах у Карла Брюллова и его сверстников менялась там атмосфера. Он еще застал прежний патриархальный уклад академического быта, когда отношения и профессоров меж собою, и учителей с учениками были достаточно простыми и добрыми, когда Академия была как бы особым государством со своими обычаями и привычками, существующим несколько отдельно от остальных жителей столицы. Он сам участвовал в бесхитростных маскарадах, где все семьи профессоров, разряженные в самодельные костюмы из пестрой папиросной бумаги, набранной в соседней табачной лавочке, веселились вместе с академистами до упаду. Вечерами — опять-таки старшие ученики участвовали в этом — в Академии музицировали. Редко кто из профессоров и воспитанников не играл тогда, и порядочно, на каком-нибудь инструменте. Составлялись квартеты, квинтеты: скрипач Воробьев, флейтист Гальберг, виолончелисты и пианисты Демут-Малиновский, А. Меер, Н. Токарев. Некоторые, как Воробьев и Демут-Малиновский, были настолько хорошими музыкантами, что их приглашали играть в дома обоих графов Виельгорских, Михаила и Матвея.
С приходом в 1817 году Оленина на пост президента в Академии многое резко изменилось. Один из образованнейших людей эпохи, друг и покровитель многих литераторов и художников, Оленин вместе с тем был в высшей степени исправным чиновником, а значит — неизбежно — верным проводником правительственных указаний. Блестящий знаток античной литературы и искусства, археологии, нумизмат, он знал и естественные науки, недурно рисовал, состоял в переписке с европейскими знаменитостями — Гумбольдом, Шлецером. Император очень покровительствовал ему и называл Tausendkünstler — тысячеискусник. В Академии Оленин застал крайнее запустение во всех хозяйственных делах. Здание не ремонтировалось десятилетиями. Воспитанники ходили в таком ветхом платье, что, когда умер вице-президент Чекалевский, им не в чем было выйти на кладбище. Оленин в три дня распорядился сшить новые синие мундиры по рисунку воспитанника Карла Брюллова. Встречные на улицах недоумевали, глядя на незнакомую форму, спрашивали — кто же это такие? «Шведы», — смеясь отвечали академисты.
Учеников распустили на четырехмесячные каникулы, и начался капитальный ремонт здания. Потом этим событием в Академии отмечали время — то-то или то-то было до или после «больших каникул».
Какое счастье — на целых сто двадцать дней Карл дома, со своими! Правда, он и до того все свободное время проводил с семьей. «О, как дороги для меня эти воскресенья и праздники!» — восклицал он, рассказывая Рамазанову о том, что отец в такие дни не только раскрывал перед ним папки с редкими эстампами, «объясняя в них сочинение, указывая на прекрасное; но знакомил… и с литературою — так что иногда целые дни были посвящены стариком искусству и чтению поэтов, в назидание своему сыну». Как и в детстве, участвовал Карл в музыкальных вечерах, вместе с отцом и братьями делал иллюстрации к описанию кругосветного путешествия Крузенштерна. Но сейчас в самой неурочности каникул была неизъяснимая прелесть. Хлопочет маменька, желая побаловать исхудавшего на казенных харчах сына лакомым куском. Вихрем носится по дому трехлетний брат Ваня, смышленый и резвый, в колыбели заходится плачем новорожденный Павел. К сестре Юленьке ходит жених — как быстро летит время! Он всем нравится — и родителям, и братьям: лицо мягкое, спокойное, с правильно очерченными чертами, сам скромный и вместе веселый и крайне общительный. Зовут его Петр Соколов. Братья видели его и прежде — он кончал курс в Академии, когда Карл был на втором году обучения, а Александр впервые переступил академический порог. Он уже и сейчас имеет известность в городе. Блестящий акварелист, мастер интимного портрета, с годами он превратится в такого популярного портретиста, что приятель Карла, Владимир Соллогуб, помянет его в своем «Тарантасе»: «Всякая невеста, выходя замуж, дарила жениху свой портрет, писанный Соколовым». Мастерски умел Соколов, при большом цветовом богатстве, сохранить прозрачность акварели, так деликатно чуть-чуть прикрашивал модель — не зря его портреты именовались в обществе «патентном на благородство»… Вне сомнения, Карл сумел извлечь урок из общения с будущим своим родственником — впоследствии в его акварелях мастерское владение техникой обнаружит это.