Блюзы памяти. Рассказы, эссе, миниатюры - Галина Сафонова-Пирус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, не буду подглядывать, – а что же потом? – и, отвернувшись, в одиночестве домыслю такое: наверное, возвратилась Бланка потому, что её обрусевшая душа неизлечимо заразилась нашим русским вглядыванием, всматриванием, прозреванием явлений и даже вещей: а что там… как там, если – дальше, глубже?.. и для чего?.. да и зачем, наконец?
Кстати, а зачем?
И скучно ей стало бродить среди махровых цветов по вымощенным тропинкам со стрижеными деревьями. И захотелось вырваться из той, красивой клетки, чтобы обрести…
Но что, что обрести?
…Платочком махну, но уйти не смогу
Из этой проклятой и радостной клетки.
О! Как раз и кода для моего рассказа, – строки поэта со странным псевдонимом «Положение Обязывает», только что выкраденные с лит. сайта.
День с «вождём мировой революции»
Ездили на дачу к друзьям-художникам, – он пейзажист, жена график, – сидели у камина, пили домашнее винцо, а вокруг домика всё сияло инеем, смешно подпрыгивая в нетронутом снегу, выискивали что-то длинноносые черныши-галки, перепархивали с ветки на ветку синички и, упруго взлетая в бирюзу неба, осыпали снег с веток. Но как же не вписывались мы в это лилейное великолепие своими беседами! Нет, неискоренимо это в русских, – снова и снова вызывать прошлое, переплетать с настоящим, спорить о будущем, вот и мы: о новых документах о Ленине16, который возвратился17 делать революцию в России на деньги воюющей с ней Германии; о «красном терроре» и развязанной большевиками пятилетней гражданской войне18, после чего население страны сократилось на шестнадцать миллионов от пуль, голода и эпидемий; об «уничтожении как класса»19 самых работящих мужиков страны, о «расстрельных списках» Сталина20, о лагерях ГУЛАГа*, из которых не вернулись миллионы лучших людей России.21 Потом Виктор поднялся к себе в мастерскую, а спустился с книжкой в руке и, возвращаясь к разговору об уничтоженных «как класс», открыл её (мою «Ведьму из Карачева», подаренную ему когда-то) и, словно подводя итог нашему общению, полистал её и стал читать:
«…Ну, а вскорости добрался до престола Ленин, и сразу разное стали про него говорить: одни – что он хороший человек и землю крестьянам пообещал, а другие – что шпион немецкий и что родители у него не русские, а разве не русский сможить быть для нас хорошим? Но зима прошла спокойно, а летом… Летом стали буржуев громить. И начали с Кочергина. Он же самый крупный промышленник в Карачеве был, масло гнал, складов с мукой у него много стояло. Помню, как вздорожаить хлеб, так он и пустить его подешевле, и собьёть цены. Его-то первым и расстреляли, и еще с ним человек семь. А жена как ахнула, так и померла вскорости. Осталося трое детей сиротами… Поограбили их пеотом, пообчистили, кто мог, тот и ташшыл от них всё, что хотел за кусок хлеба. Да и вообще судьба у них плохая была. Один тогда уже взрослый был, так не знаю, куда его дели, а двое других… Мальчика Васей звали, а девочку – Маней, ровесницей мне была, и вот когда мать её померла… А как раз зима была, холод лютый, а эта Маня собралася в платьице белое, в одежонку летнюю, да и к маме на могилку. Пала там, рыдала-рыдала!.. Там-то её и нашли. Привезли домой, а у нее – воспаление легких, за три дня и готова. Ну а Вася… Бывало, смеются над ним, как над дурачком каким: буржуйский сын, буржуйский сын. А чегосмеялись-то? О-о, Господи! Ведь что тогда делалося! Люди прямо осатанели! Всё ж большевики агитировали: буржуи во всем виноваты, буржуи! Вот народ и не давал прохода этому Васе, никто его не призрел, и он пропал куда-то… должно беспризорным сделался. Тогда ж беспризорных детей столько было!.. Как-то поехали мы с Сенькой за хлебом в Москву, пошла я на сухаревский базар, завернула в один переулок, а там их тысячи! Грязные, оборванные. Кто прямо на земле ляжить, кто – на перинах. Один момент мне особенно запомнился: девочка лет десяти ху-денькая такая… и пьяная. Да и мальчишки с ней тоже пьяные, и рвуть на куски живую курицу, а девчонка эта танцуить вокруг них, кривляется! Так страшно стало! А еще жалко. Ну до того жалко, что слезы аж навернулися. Боже мой! Какое ж несчастье, какое горе согнало сюда детей этих!? Зима как раз надвигалася, холодно становилося, а они – почти раздеты! Потом зашли мы к знакомым, стала я им все это рассказывать, а Алешка и говорить:
– Куда ж им деваться-то? Раскулаченных семьями в Сибирь везут, вот дети и убегают. – А он на железной дороге работал. – Откуда их только не вытаскиваешь, когда поезд придёт! И из ящиков, что под вагонами, и с буферов, крыш. Кто живой, а кто и замерз уже.
– А что ж матери-то их отпускають? – спрашиваю.
– Отпускают… Да небось еще и сами скажут: беги, мол, может спасешься. А куда потом деваться, кто ж их призреет? И собираются на этой Сухаревке.
Вот с такими-то впечатлениями и приехала домой. Говорю своим:
– Милые мои детки! Молитеся, чтобы ваших родителей Господь сохранил!»
Еще засветло ехали домой. Разыгрывалась метель со снегом и, может быть, именно этот беспокойно метущийся снег подхлёстывал, не давал смолкнуть недавним разговорам, возвращавшимся короткими фразами, словами. А тут еще как раз напротив остановки «Площадь Ленина» взгляд споткнулся о памятник «вождю мировой революции», а прямо у его ног выпендривался черный полиэтиленовый мешок, темным призраком набрасываясь на прохожих, или обернувшись собакой, злобно готовясь к очередному прыжку. И мне вдруг подумалось: а, может, в этом мешке бьётся, мечется освобожденная от тела, но неуспокоенная погребением22 в земле душа Ленина?
Вечером захотелось отвлечься от навязчивых мыслей, и как раз по каналу «Культура» должна была начаться передача «Власть факта». Включила, а в ней – тема: «Репрессии тридцатых годов». Нет, не хочу, на сегодня хватит! Ведь передачи о годах социализма спокойно смотреть не получается, – начинает щемить сердце. Но тут стали рассказывать о Ежове23… Тогда, в тридцать шестом, Сталин назначил его наркомом внутренних дел… И всего-то метр пятьдесят один… с «незаконченным начальным образованием», но какой верный пес! А с июля тридцать седьмого и до декабря тридцать восьмого начался очередной террор (Слово-то каково! Как выстрел!), при котором была уничтожена почти вся не только «ленинская гвардия», но полтора миллиона «предателей народа» и их жен (двадцать восемь тысяч), а расстреляно – семьсот тысяч. Без суда и следствия. «Тройками». По «расстрельным спискам»24 Сталина, который собственноручно делал на полях пометки: «подождать», «расстрелять», «вначале привезти в Москву», «бить, бить»!
И били. Всемирно известного академика Вавилова25 морили голодом и били.
И маршала Блюхера26 били… восемнадцать дней!.. отчего тот и до расстрела не дожил.
А сколько неизвестных!..
И помогали вождю оставшиеся «верные ленинцы», подписывая расстрельные списки: Молотов (девятнадцать тысяч), Ворошилов (восемнадцать тысяч), Каганович (двадцать), Никита Хрущев27, всегда старавшийся перевыполнить планы и только в Киеве перестрелявший почти всех секретарей комсомола.
Утомлённая таким «наполнением» угасающего дня, уже в двенадцатом легла спать и приснился сон: над моей головой кружат стаи каких-то птиц. Иногда они взмывают в небо, словно растворяясь в зловещем закате, но, когда опускаются, даже ощущаю на щеках колебание воздуха и вижу, что они совсем бескрылые, похожие на черные безобразные комочки. Но вот уже передо мной – огромная крона низкого, незнакомого мне дерева с охристыми листьями, и стаи одна за другой начинают нырять в эту крону, словно скрываясь от опасности. Нет, им не укрыться там, в этой кроне, птиц слишком, слишком много! И всё же небо, освобожденное от темных стай, светлеет, но вместо птиц из кроны начинают вылетать черные облачка, похожие на комки свернутого полиэтилена, взлетать в посветлевшее небо… и уже сбиваются в черные тучи со странными рваными краями, закрывают небо…
И мне становится страшно.
Утром, после вчерашней метели, солнце вдруг щедро высветило нетронутую чистоту вновь выпавшего снега, укрывшего ветки липы, растущей под моим окном. Она стройна, благолепна и, соотносясь с тысячелетней жизнью этих деревьев, еще молода, хотя и дотянулась до девятого этажа соседней многоэтажки. Я любуюсь ею во все времена года, и она неизменно успокаивает, уводя меня от рутины дней, вот и теперь, приняв на свои темные, причудливо переплетённые ветви снежный наряд, перламутром лучащийся под солнцем, она, навевая благообращение, словно утешает, подсказывая предать забвению минувшие жестокие умыслы коварных людей и обратиться к Благости.