Путешествие улитки и другие рассказы - Инна Шолпо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хэм закончил писать и подал яростно почерканный листочек:
– Я не буду переписывать начисто, ладно?
И улегся на парту досыпать.
А после школы догнал Светлану по дороге к своему дому.
– Светлана Евгеньевна, кружок в пятницу будет?
Спросил, просто чтобы что-нибудь сказать.
– Да. Тебя что, в октябрята приняли на старости лет? – спросила она, посмотрев на октябрятскую звездочку на его пиджаке.
– Да нет… Так я приду.
Хэм поправил на спине самодельный рюкзак с нашитой на него кривой пятиконечной звездой, чтобы она обратила внимание.
Возле его дома они попрощались, и Светлана пошла дальше, через сквер, к остановке трамвая. Хэм смотрел ей вслед – долго. «Светлана!» – тихо позвал он. Она не обернулась. «Светлана», – тихо повторил он одними губами беззвучно. Ветер неожиданно ударил ей в спину, взметнул волосы, вуаль на шляпке… С маленького клена в сквере дождем хлынули на землю багряные листья, похожие на изорванные сердца. И горький запах опавшей листвы томил, как фетовские строчки.
Эх, больше трояка не поставит, наверное…
* * *А потом наступила зима. Она была такой же необычной, нереальной, как осень. Снежной, странной, страшной.
Их было человек десять на кружке. Они собирались по пятницам возле оплывшей свечки, Светлана читала им стихи, рассказывала; они много говорили – о поэзии, о жизни. И очень любили друг друга. То есть не то чтобы друг друга. Они любили ту общность, которая возникала в эти минуты; но общность эта распадалась в обычной жизни: лица, что ли, при свете свечей были другие, глаза? Хотелось невозможного, хотелось дышать в такт.
Ася Карпова лепила сердечки из стеарина. Скоро стали лепить все. И однажды, сделав каждый по сердечку, подарили Светлане.
– Что же мне с ними делать? – спросила она.
– Сплавьте их все в одно, – предложил Митя Лебедев.
– Так не бывает, – улыбнулась Светлана.
Но сама-то, пожалуй, немножко надеялась на то, что бывает. В ней было что-то не наше, не современное… из старинного романа. Это и манило, и раздражало одновременно. Она жила в каком-то своем мире, как улитка, совершенно не понимая, что он ненастоящий. Не жизнь, а литература. И пыталась потеснить этой литературой тот мир, в котором предстояло существовать ее ученикам. Хэму казалось, что она толкает их к гибели, но ему было сладко от этого, хотя и немного страшно. И он почти готов был отдаться этой метели, этой музыке…
Да, еще была музыка.
Это случилось в зимние каникулы. В тот вечер на кружок пришло всего три человека: Хэм, Митя и Ася. После занятия они спустились вниз и увидели, что актовый зал не заперт, даже дверь полуоткрыта. Оттуда тянуло холодом, но они зачем-то вошли, не зажигая света. Ася поднялась на сцену, к пианино. В гулкой пустоте стукнула крышка, вздрогнули от неожиданности струны. По темному, холодному залу, едва освещенному сквозь заиндевелые окна уличными фонарями, пронесся то ли вздох, то ли шорох, и чуть раньше или чуть позже этого вздоха зазвучала музыка…
Вступление набегало мерной волной так спокойно, так обманчиво просто, чтобы не мешать явлению главного инструмента души – голоса. Его мелодия началась с широкого, открытого «ля», протяжного, словно вздох, и тут же плавной дугой ушла на глубину, в грудь, зазвучала виолончельно и интимно. У Аси был красивый, бархатный голос, странно не сочетавшийся с ее хрупкой фигуркой, и очень широкий диапазон. Она пела на всех школьных концертах, и все прочили ей оперную карьеру. Но в тот вечер это было что-то просто необыкновенное. Через дрогнувшие ноты сомнения пробиралась она к завершению первой фразы, неуравновешенному, балансирующему, влекущему за собой вторую, похожую на первую, но чуть более взволнованную. Голос еще как будто не вошел в полную силу – душа только пробовала себя – и вдруг пронзительно взлетел мольбой и страданием… Завис на высоте и с новым дыханием взлетел еще выше, к головокружительному, прозрачному «си-бемоль» третьей октавы, чтобы потом стечь вниз хрустальным ручейком в спокойные воды аккомпанемента, на которых только порой, как солнечные блики на море, вспыхивали яркие, мучительные фиоритуры. Он звучал спокойно и глубоко, страстью сдержанной и очищенной, без надрыва, вычерчивая в морозном воздухе строгие изгибы то ли признания, то ли жалобы, то ли молитвы.
Хэму неожиданно стало очень хорошо. Хорошо и грустно.
Он стоял, прислонившись к колонне, и видел Светлану возле окна: на нее падал свет фонаря. И как-то они были связаны, музыка и Светлана. Словно какое-то непонятное чудо происходило, так что ни страха, ни сомнения – как натянутые крепко нити, – и только неразрешимость и непонятность желания… чего? Чего она хотела от него, эта музыка, и чего так жгуче, так безысходно хотелось ему? И отчего дрожали не повинующиеся ему губы?
Хэм отвернулся, чтобы не смотреть на нее. Ему казалось, что они и так близко, слишком близко, но мгновение это – счастливое и безысходное – сейчас кончится, оборвется в последних гармонических вздохах, и больше уже никогда…
Он не знал, что это была за мелодия. И не смог бы вспомнить и, может быть, даже не узнал бы, услышь он ее снова. Но он вобрал в себя навсегда зимний вечер, морозный узор на стеклах, темный, холодный зал, и голос Аси, и Светлану возле окна. Что произошло тогда? Казалось бы, ничего. Но, идя за этой музыкой, сливаясь с ней, он почувствовал, что вступил на вершину, вершину ослепительно чистую, где воздух разрежен и трудно дышать, а хочется вдохнуть всеми легкими, и больно щемит сердце от красоты. Можно ли жить на этой вершине, глядя в небо поверх земли, поверх суеты, поверх людей? Но, чувствуя невозможность, как невыносимо хотел он этого в те минуты!
* * *А после зимы – вот странно! – пришла весна, когда за своим неровным, восторженным дыханием не различить чужого и почти все равно, слышат ли тебя. С треском лопаются почки на деревьях, и лезут клейкие листочки, и сердце, набухшее переизбытком чувств, как почка листом, вдруг разворачивается жаждой жить, существовать, дышать, звучать, вплетаясь в общую вселенскую симфонию. И разве можно изменить ритму своего дыхания, переставить ноты в мелодии, разбить гармонию, не разбив души?
Цвела черемуха, и город пах медвяно и томительно. Загорались каштаны. Золотом обрызганы были акации перед школьным крыльцом. Светлана носила легкие светлые блузки с крылатыми бантами. Все было пронизано солнцем, как ее рыжие волосы. А Хэм чуть ли не каждый день оставался у нее после уроков исправлять двойки по русскому… и тройки… и четверки… Оставался дольше всех, а потом они шли вместе, если, конечно, не встревал Цезарь, и между ними фетовской строкой плыло весеннее марево.
Да, кстати, о Цезаре. Хэм стал замечать, что Светлана как-то слишком часто заходит в кабинет к историку. И пару раз он видел их, выходящими из школы вместе. Неужели у них роман? Но все знали, что Цезарь женат на своей бывшей ученице.
Ребята тоже что-то заметили, стали посмеиваться. Говорили, что Светочка в Цезаря втюрилась и за ним бегает. Хэму не хотелось в это верить. И ничего такого в историке нет, чтобы сходить по нему с ума. Так, видимость одна. Фасон. На самом деле он говорит все не от души, заученно. И кажется, ему не очень-то самому интересно. Митя Лебедев, которого прозвали Паном Профессором за то, что он много читал, носил круглые очки и смешно надувал щеки, пару раз сажал Цезаря в лужу. Просто ловил на ошибках. А тот сразу начинал на стенку лезть, типа: «Не спорь с учителем!»
Но потом Хэм понял, что ребята правы. Однажды он пошел после уроков к Цезарю, хотел исправить двойку. Дверь была неплотно закрыта, и он услышал голос Светланы. Хэм не хотел подслушивать, но до него долетели интонации. Музыка. И все стало сразу же очевидным.
Хэм постоял, не зная, что делать: постучать или уйти. Решил уйти, но в этот момент дверь открылась и Светлана вышла. В слезах, с опрокинутым лицом. Хэм замер:
– Светлана Евгеньевна…
Она растерянно посмотрела на него, но уже ничего не могла поделать ни с лицом, ни со слезами.
Хэм проводил ее в тот день до самого дома. А она, стоя у своего парадного, вдруг положила ему руки на плечи. И поправила шарф. Ласково-ласково. Только все это не ему предназначалось. Не ему, вот беда-то. Другому человеку, который… который одного взгляда, одной мысли ее не стоил!
Что это, Хэм, никак ты ревнуешь? А если так…
Вообще-то Хэм не любил рассуждать о чувствах. На невнимание девочек он не жаловался. На его век мочалок хватит. Он сносно играл на гитаре, не просто там три аккорда: несколько лет проходил в музыкальную школу, недавно только бросил, хоть у него, говорят, абсолютный слух. Поэтому девочки в него влюблялись, на вечеринках он был нарасхват. Да и внешне он был ничего: высокий, видный. И малявки из пятого-шестого класса на него западали, и одноклассницы. Правда, трогало его все это не очень. В смысле души.