Бьётся сердце - Софрон Данилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По лицу матери текли слёзы. Лира почувствовала, что и у неё глаза на мокром месте.
— Мамочка!
— Тише, доченька. Тише, родная моя. — Прижала девочку к себе. — Я и сама не знаю, с чего плачу. Ласточка ты моя…
V. Судьба
Тракт петляет по аласу: с увала на увал, с увала на увал. Наконец он с трудом взбирается на Волчью сопку. Вершина её голая, только одинокая лиственница стоит.
Несведущий человек подивится: на ветвях старого дерева висят выгоревшие, иссечённые ветром лоскутки, ленточки, качается на ветру длинный волос из конского хвоста. Это обычай такой, доброе человеческое «спасибо» одинокому дереву: за приют, за свежесть и тень в жаркий полдень. И за смелость. Она в нашем метельном краю дорого ценится, дереву на вершине сопки смелость нужна каждый день.
Самые свирепые декабрьские ветры — все его. Мёрзлые ветки ломаются, будто горлом стон. И в грозу все молнии летят в него. И если один проезжий цветной ленточкой отблагодарит, то другой разожжёт меж корней костёр.
Стоит дерево — старое, старше всех нас. Может, триста лет ему, может, пятьсот. Что ему выпало на долгом веку? И всё ещё зеленеет…
Только ороговела широкая спина, да грубее и морщинистее кора, да всё больше рубцов по стволу и на корнях. Реже ветки в вышине, шишек меньше, а жёлтой хвои всё больше. Если ударить обухом топора по стволу, глухой надсадный гул пойдёт, густо хвоя посыплется.
Старо дерево. Но стоит…
Дети в семье кузнеца Левина были неживучие. Рождались что ни год, но в малолетстве и помирали. Всеволод, несмотря ни на что, выжил. Он и ещё двое: Ванятка и Катя — брат с сестричкой.
Втроём росли — дружно, на воле. Изба их притулилась на краю села. Совсем ещё карапузами, одни рубашки без штанов, потихоньку от взрослых ходили «шишковать» в тайгу, что есть сил колотили палками по шершавым стволам. Село их недаром звалось Сосновкой — вкрапилось оно в самую таёжную глухомань, до железной дороги по прямой не меньше двухсот.
Левин-отец, бородатый, цыганисто-чёрный, — то ли от природы, то ли от ремесла своего. Он был единственный на всю таёжную округу кузнец. Целый день гремел его молот. Он даже обедал в кузне, чтобы надолго не отлучаться, — стлал себе на чурбаке тряпицу. Но стучал, стучал, а из бедности всё не мог выбраться, ничего не выходило, с хлеба на воду перебивались.
О тех давних временах в памяти Всеволода сохранилось: звенит в ушах, не смолкая, железо о железо. И вдруг — тишина. Будто оглушило, будто слуха лишился. Это кузнец Левин ушёл на войну.
По какой-то особой мобилизации, когда уже подчистую выбирали, попал и он в аркан, который получается из серой солдатской скатки. Далеко от Томской губернии шла война, русский царь чего-то там не поделил с японским. И без Левина-цыгана у них, как видно, ничего не получалось. Никогда раньше кузнец из родного села и носа не казал, а тут — под Мукден…
Многое забылось, но час, когда воротился с войны отец, запомнился в самых малых подробностях.
Всеволод в тот вечер едва дотащился до постели. Второй год батрачил он по найму у Архиповых, а уж Архиповы даром никого не держали, умели выжать из работника. Всеволоду и десяти не было, совсем мальчишка, откуда силе взяться.
Он умостился в своём углу, затих. Сквозь сонно сомкнувшиеся ресницы виделся дрожащий огонёк жирника. Убиралась мать, тень её громоздилась по стене. Вдруг дверь в избу распахнулась, и кто-то огромный, согнувшись и почему-то спиной вперёд, ввалился через порог. Показалось — разогнись эта спина, так и поднимет на себе их избёнку.
Мать, изумлённо постояв минуту, кинулась к спине, с воем ухватилась за полу шинели:
— Николенька!.. О господи, боже мой!.. Живой! А Ванятка… Катенька наша… О боже мой!
Ванятка и Катя, братик с сестричкой, почти в одночасье померли минувшей весной от испанки — эпидемия косила в тот год целые сёла.
— Ты!.. Что баешь, стерва? — закричал отец (Всеволод уже понял, что этот огромный солдат в серой папахе и есть долгожданный отец). — Где дети, спрашиваю?!
— Николенька… не виновата, господь видит… Светлые их души… всевышний сам…
Отец оттолкнул мать и с перекосившимся от горя лицом шагнул к куче тряпья, в которое зарылся Всеволод. Мальчик с ужасом услышал, как стучит под солдатом деревяшка вместо ноги.
— Где дети, спрашиваю, так-растак!..
Он выхватил Всеволода из постели, больно прижал лицом к чему-то железному на шинели.
— Сева вот… Сева живой… — твердила сбоку мать.
Отец так стиснул, что помутилось в глазах, Всеволод повис у него на руках чуть живой.
Потом солдат до утра сидел перед огромной бутылью, пьяно мотал головой, зажатой меж ладоней:
— Думал, — а что мне нога! Думал, ведь дети растут, подпора мне… Детоньки мои…
И снова, в который раз, он шёл в угол, склонялся над сыном. Скрипела его деревянная нога, сивухой, острым духом солдатчины разило от отца, — Всеволод притворялся спящим.
— Спи, родной… Хоть и калека я, без ноги… А взращу! Жизни не пожалею, с голоду сам сдыхать буду… Взращу человеком. Выучу! Господь бог слышит — взращу…
И действительно, отец учил Всеволода, себя не жалея. Сначала церковно-приходская школа, потом городское училище — всё отец вытянул.
На каникулах из года в год повторялось одно и то же.
Видя, как ради него надрывается отец в своей прокопчённой кузнице, Всеволод заводил разговор: не поеду больше в город, останусь помогать тебе. Но отец был неумолим: «Поедешь!»
Училище Всеволод окончил успешно, и выпадало ему место в учительской семинарии — не каждому по тем временам такая честь. Но на этот раз парень сказал себе твёрдо: хватит учёности, пора помогать старикам! Он вернулся в Сосновку, чтобы больше уже никуда отсюда не уезжать. Не каким-нибудь архиповским батрачкой вернулся, теперь с его образованием можно было и писарем стать, и конторщиком.
…Такого страшного скандала старая избушка Левиных не знавала за весь свой век. Услыхав о решении сына, суровый кузнец едва не пришиб своё уже взрослое чадо.
— Собачий сын, выродок! В писари он захотел! А все мои труды, все муки — псу под хвост? Так и останешься недоучкой? Нет, накося! Утром же — назад в Томск! В ногах там валяйся! Не примут в семинарию — в песок сотру…
Он подносил к самому носу сына тяжёлый кулак. От кулака пахло железной окалиной.
Делать нечего, утром пришлось собираться в обратный путь, в Томск, проситься в семинарию.
В семинарии с ним и случилось то, что определило всю жизнь: он стал участником подпольного революционного кружка. Девятьсот семнадцатый Всеволод Левин встретил большевиком, членом партии. На этот раз он вернулся в родную Сосновку с пятизарядной винтовкой за плечом, обвешанный гранатами. Полномочный мандат предписывал ему немедля и категорически установить Советскую власть на селе. Так и написано было — «немедля и категорически»…
О революции таёжная Сосновка знала только по слухам. Всеволод Левин был первым живым красным, первым для сельчан вестником новой жизни. Нужно было видеть, с какой радостью встречала его беднота, вечные трудяги, вроде его отца!
Кузнец, теперь сребробородый и оттого, кажется, ещё более чёрный лицом, стоял на сходке позади всех. Деревенские выбирали ревком, сын ораторствовал, обещал расправиться с сосновскими мироедами. Он стоял у стены, Левин-цыган, поверх голов смотрел на сына невидящими от слёз глазами и без звука, одними губами повторял каждое его слово.
Это была награда полной мерой — за все лишения, за вековой горький труд. Сын вырос, как мечталось, — человеком.
На другой день отец с матерью провожали сына — снова в губернию. Далеко за околицей присели у высохшей на корню сосны. Мать прижалась к Всеволоду, зашлась в слёзах.
— Не плачьте, мама! — сказал он и поцеловал её в голову. — Не плачьте, наша жизнь только начинается. Всё по-другому будет… Свобода теперь. Прошлое забывать надо. А я вернусь скоро. Детишек здесь учить буду.
В те дни он на самом деле был уверен, что жизнь, о которой мечтали, воцарится с завтрашнего дня, что все трудности в прошлом, и это прошлое нужно поскорее забыть.
И вот тогда, на той росстани, старый кузнец Левин сказал слова, которые потом, на своём долгом веку, сын вспоминал не раз.
— Это хорошо бы! Чтобы сразу по-новому, как ты в речи говорил. Только боюсь… уж прости меня, старого, если что не так подумалось… Я их, кровососов, не по науке, а горбом знаю. Чует сердце, не сдадутся они так вот, за здорово живёшь. Драка может получиться… Бо-ольшущая драка! Господь тебя оборони, Сева. Свидимся ли ещё… А ждать тебя будем.
Так он и оставил их у чёрной сосны, двух совсем седых стариков — отца и мать.
К несчастью, прав оказался старый Левин, не ошиблось его сердце. Вскоре по стране такое заполыхало, навалилось сразу столько бед, что Всеволоду, всему трудовому народу, чтобы отвести эти беды, потребовалось ни мало, ни много — три года. Три долгих года, прикипев к пулемёту, на лихих сибирских дорогах, теряя лучших товарищей и кровью кровавя то белые снега, то зелёные травы. Вот как прав оказался старик Левин, Николай Савелович!