Повесть одной жизни - Светлана Волкославская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не представляешь, как это трудно, — тихо и грустно сказал Владыка, выслушав мою сбивчивую исповедь. — Это труднее, чем ты думаешь, Нина. Если хочешь, скажу тебе сразу, что это не твое. Я рад, конечно, что вера занимает такое большое место в твоей жизни, но ты не должна сейчас поддаваться эмоциям. У нас есть разум и есть чувства — это как два глаза. Смотреть нужно обоими. Подожди, остынь. — Он еще раз перекрестил меня и встал, прощаясь.
— А в институт можешь не идти, если не хочешь, — добавил он уже в дверях. — Но будет жаль, у тебя светлая головушка.
Я невесело улыбнулась на прощание и, спустившись с крыльца, побрела по улице. День остался позади, солнце уже низко стояло на западе, но воздух по-прежнему был полон неги и тепла.
* * *Целое лето, повергая в уныние Инну Константиновну, я ходила на курсы машинописи и стенографии, а в сентябре на две недели уехала в Алушту, на дачу архиепископа.
Гурий каждый год приглашал туда к себе верующую молодежь из разных городов, мест своего прежнего служения. Здесь можно было встретить юношей и девушек из Ленинграда, Саратова, Чернигова, Ташкента… Сам он на даче показывался редко — иногда приезжал на два-три дня.
В Алуште я впервые открыла в себе склонность к поэтическим опытам (школьное рифмоплетство в стенгазетах и капустниках, разумеется, поэзией назвать было нельзя). Море заполнило собой целый мир вокруг меня, заплескалось в небе, вспенилось белыми цветами на полянах, зашуршало прибоем в шуме дождя. Я почему-то все чаще мысленно и поэтически смешивала стихии и потом, читая свои крымские стихи в городском Доме литераторов, опасалась, что меня не поймут. Но там обратили внимание на другой недостаток. «Не чувствуется духа времени, — определил с сожалением пожилой дядечка, ведущий городской поэт. — Настроение есть, краски ощутимы, но невозможно понять, в каком веке находится ваша лирическая героиня».
— А как это можно было показать? — почтительным полушепотом спросила я.
— Буквально одним штрихом. Можно было дать понять, что это переживания молодой комсомолки и все выглядело бы совершенно по-другому.
Я ощутила тогда огромное счастье от того, что есть мир, недоступный человеческой блажи, мир, одинаково щедро дарящий себя богатому и бедному, ученому и невежде, почитаемому и отверженному! Это Божья книга природы, в которой, кем бы ты ни был, все твое: и поцелуй ветра, и тени от старых кипарисов, и нагретые солнцем большие камни, и это море, великое и пространное…
В те дни я, если не находилась в воде, то сидела или лежала подле нее на низком деревянном топчане, притянутом мною к самой линии прибоя. Мне нравилось оставаться на пляже в сумерках, когда народ разбредался для вечерних курортных увеселений, и становился отчетливо слышен голос прохладной зеленой бездны. Вода неутомимо прорывалась на берег, быстро бежала между серой галькой и добиралась до моих ступней, оставляя во всем теле веселый ужас соприкосновения со стихией. А когда темнело, море казалось светлее, чем небо, оно словно фосфоресцировало изнутри, маня душу в свою невообразимую глубину. Какая-то необъяснимая сила удерживала меня здесь, я не могла отделаться от ощущения, что это нечто живое, что волнуется и дышит всегда — рядом ли я или, может быть, одиноко бреду по пыльным улицам своего города… И все же в моем восхищении сквозила какая-то тоска, какое-то отчаяние перед этой огромностью, так равнодушно оттеняющей мимолетность моего нечаянного присутствия на морском берегу.
Днем все было по-другому — жара отупляла, а полуголые люди располагались так непривычно близко, что, казалось, весь город улегся в одну гигантскую постель.
В такие жаркие дни я особенно любила ранние часы, когда в одиночку отправлялась по каменистым алуштинским улочкам к утрене.
* * *В одно из воскресений, зайдя в храм Святого Федора Стратилата и Всех Крымских Святых, я удивилась непривычному здесь многолюдству. Публика, заполнившая церковь, выглядела необычно. Было множество разряженных и раскрашенных дам, холеных мужчин с фотоаппаратами через плечо. Недоумевая, по какому поводу такое столпотворение, я пробралась на клирос и с любопытством ожидала объяснения.
И вот из алтаря, поддерживаемый двумя служками, выходит высокий плотный старец в светлой рясе. Недлинные седые волосы, небольшая белая бородка и странно неподвижные глаза. «Слепой, не видит», — шепчет чей-то голос позади меня. Став лицом к народу, он кладет на предложенный ему узорный жезл руки с длинными, красивыми пальцами и начинает говорить. Голос его звучит глухо, будто издалека.
От стоящих рядом узнаю, что это известный архиепископ Лука (он же хирург Войно-Ясенецкий). Конечно же, о нем я слышала и вот теперь случайно попала на день его приезда из Симферополя. Говорили, что незадолго до того окулист Филатов, друг Луки по науке и вере, предлагал ему операцию, но тот отказался.
Архиепископ, наверное, был предупрежден о составе слушателей, потому что слово его было направлено против неверия. Со спокойной убежденностью обрушивался он на Геккеля и его книгу «Мировые загадки» и безбоязненно говорил о том, что несчастны и жалки люди, проникающие в глубины науки, но не познавшие живого Бога. Я с удовольствием стенографировала эту смелую проповедь в тонкую школьную тетрадку, впервые оценивая приобретенное на летних курсах умение.
Когда служба закончилась, ко мне проворно приблизилась маленькая интеллигентного вида старушка в белом пыльничке и белой шляпке и настойчиво стала выпрашивать стенограмму. «Я непременно верну ее вам, дайте до воскресенья», — почти со слезами твердила она, когда я пыталась отказать ей. Наконец, мне подсказали, что эта женщина — секретарь архиепископа и она, должно быть, боится, что запись проповеди может повредить ему. Мне с трудом удалось успокоить старушку, прибегнув к помощи одной знакомой прихожанки, подтвердившей, что я простая верующая и писала лично для себя.
На службе я отметила, что шестопсалмие читается не речитативом, как у нас, а со смысловой интонацией, поборником которой был Лука. Слушалось это довольно странно: псаломщик, добросовестно следуя данным ему указаниям, читал: «Врази же мои живу-у-т, и укрепишася па-аче мене…», и в его устах слова Давида звучали как зависть, смешанная с укором. Гурий, услышав потом от меня о таком чтении, невольно улыбнулся — он был сторонником общепринятого речитатива и не разделял в этом вопросе прогрессивности Войно-Ясенецкого.
Сам он, хоть и не обладал сильным голосом, но был необыкновенно музыкален, большой противник светскости в церковном пении (из-за чего были у него столкновения с регентом), собиратель древних напевов.
* * *К октябрю я устроилась на работу в машбюро в головную контору Гипромеза. Работа мне нравилась с той точки зрения, что никому не было до меня дела — знай себе стучи по клавиатуре пишущей машинки и каждый месяц получай аванс и получку. Деньги я приносила домой и до копейки отдавала маме. Мне и в голову не приходило, что я имею на них какое-то право. Только один раз произошла осечка, когда вместе с другими девчонками из Гипромеза меня угораздило зайти в большой обувной магазин на проспекте Карла Маркса. Я не собиралась ничего там покупать, но мои спутницы приметили вдруг какие-то совершенно особые босоножки, сделанные так искусно, что, состоя всего лишь из пары черных ремешков и острого каблучка, они каким-то образом удерживались на ноге. Все, кроме меня, бросились примерять их, но тут обнаружилось, что босоножки слишком малы и никому не подходят. Тогда одна из девушек взглянула на мою ногу и определила на глаз, что уж мне-то они придутся как раз впору. При всеобщем пристальном внимании я сняла свои порядком стоптанные парусиновые туфельки и переобулась в предложенные мне чудо-босоножки. «Счастливица! — запели с разных сторон, — как влитые!» Было сразу же решено, что мне необходимо купить эти босоножки, тем более что мои туфельки, хоть и очень милые, уже не смотрятся. Я растерялась и не могла привести никаких возражений. Не говорить же было, что мама будет меня ругать! Мне не дали долго колебаться, уверив, что любая на моем месте, не раздумывая, сделала бы такую покупку. После этих слов, отказавшись покупать, я противопоставила бы себя обществу, а потому машинально сделала то, чего от меня ждали.
«Что это такое?» — без приветствия спросила мама, открыв дверь и глядя на белую картонную коробку в моих руках. Я начала объяснять, что это очень хорошие босоножки, которые мне удалось совсем недорого купить и что все девочки… Внимательно рассмотрев мое приобретение, мама назвала босоножки «дурацкими» и в сердцах швырнула на пол. Она долго не могла успокоиться, требовала, чтобы я отнесла их обратно в магазин, но я, жутко боясь продавцов, так горячо взмолилась уволить меня от этого, что она смягчилась. Ее, собственно, раздражали не столько потраченные деньги, сколько сами босоножки.