Пригоршня прозы: Современный американский рассказ - Рик Басс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующее воскресенье опять он в бегах. Со мной — ни единого словечка после войны с клещом, только прикажет отогнать скот или запрячь лошадь. Завел новый пуловер, до того цвет неудачный, чисто маринад. В это воскресенье до петухов пропадал. Я слышала, как хлопнула дверца машины. Он вскипятил себе молока, потому как на плите была только сковородка с пленкой жира. Пошла я в деревню купить корма для куриц, а там только и разговоров что об этом. Брат второй раз за две недели обручился. Сперва с Димфной, а теперь с Тилли. Сидел вроде у них в гостиной — на стенах картины с коровами и водяными мельницами — рядком с нареченной своей, ел холодный бычий язык со свеклой и тут потянулся через стол, показал на Тилли да и говорит: «Думаю, скорее я на этой».
Переполох. Все ложки-вилки побросали и уставились на него, думают, пошутил. А он на своем стоит, так что ее отец и бобыли тащат его из-за стола в сад, по душам поговорить. Сад называется. Если там чего и есть, так только высокая трава да каменная колонка. Они говорят: «Ты чего это, спаси Христос, Мэтт?» А он: «Я Тилли предпочитаю, она покруглее». Позвали Тилли и велели им пройтись до калитки и обратно, посмотреть, значит, что у них общего.
Скоро они возвращаются и заявляют, что понимают друг друга и хотят обручиться. Вот дура. И не ведает, какой переплет ее поджидает. Обо мне не ведает и о моем здешнем положении. У Димфны был припадок, она вопила, всю свеклу и язык разметала; вопила: «Сестра у меня ведьма». Пришлось выносить, в чулан водворять, она там визжала и колотила кочережками, что там хранятся. Родителям-то что, им хотя б одну сопливку с рук сбыть. Папаша разводит французскую породу, толку никакого. Шарлемань называется, что ли. Бобыли сказали: смельчак ты, Мэтт, и выпивку поставили. Все приготовления, что делали ради Димфны, перенесли на Тилли. Мой брат нарезался портвейна и совсем рассиропился. То-то кренделя по двору выписывал, когда добрался домой, и голосил по-церковному. За завтраком ни слова не проронил. Я должна была об этом услышать в деревне. У ней мышиного цвета волосы и глаз косит, так вместо чтоб сказать «косит», семейство его называет «ленивый глазок». Свадьба будет тихая. Меня он не звал и не позовет. Думает, слишком я дурища, и зубы у меня редкие, еще ляпну что навроде: «Ну, наелась до отвала, если еще съем, так ветры пущу», как он здесь велит мне говорить сырыми вечерами, это чтоб ему возбудиться.
Мне всего и сказал: «Перемены у нас, Мейзи, будут, так они только к лучшему». Обнаглел до чего, попросил пуховое одеяло сшить для кровати, розового атласа. Скорее всего, сошью я, да только для отвода глаз. Думает, я слабачка. По-началу-то я буду с ней сладенькая, чай в постель приносить буду, спрашивать, не хочет ли волосики завить в локоны. Будем цветочки бузины обирать на варенье. И года не пройдет, как в гроб попадет. Подумать, так она ж сейчас вся чванства полна, что твой павлин, на себя не наглядится. Ее даже не схоронят. Я ее фотку видела. Прислала ему, под подушку класть. Нож, а то секач у меня для нее найдется. Я уже побывала в «Божьей Матери»[1], не так там и худо. Большие чаепития по воскресеньям, курево. Через пару лет выпустят. Он так стоскуется, в одиночестве-то, примет меня обратно, да с распростертыми объятьями. Такая уж человеческая природа. Это всякий скажет. Все, что я для него делала, в темноте приходила, мазь эту вонючую втирала, и как мы вместе, в чем мать родила, в дождевой бочке купались, груди мои об него бьются; и еще мы смотрели, как звезды потухают, и я чуть животики не надрывала, когда он говорил: «Крошка». Крошка, а то как же. Я могу и не в доме ее на тот свет отправить.
Заманю к водопаду, яйца поискать. Там наверху лебеди живут и гуси. Он любит крупные гусиные яйца. Зайду за нее, когда будем на уступе, да и столкну. Там очень склизко, из-за моха. Прямо вижу, как она вниз летит, и как уносит ее прочь, что газету или пустую канистру, и она орет, а потом и не орет уж. Я забью тревогу. Буду кричать, звать его. Если они заподозрят что и меня захапают, так я им скажу: да я бусинки влаги на его ваньке чую, мне и трогать не надо, такие близкие мы. Ни одна другая женщина не может этого сказать, ни она, ни какая другая. Я — все, что есть у него, и все, что будет. Давайте, венчайтесь. Смерть по ней плачет.
Edna O’Brien, «Brother»
Copyright © 1990 by Edna O’Brien
Опубликовано в «Антеус»
© О.Орлова, перевод
Ричард Форд
Наэлектризованный город
Осенью 1960 года, когда мне было шестнадцать и отец некоторое время сидел без работы, мать познакомилась с человеком по имени Уоррен Миллер и влюбилась в него. Все это происходило в Грейт-Фоллсе, штат Монтана, в разгар нефтяного бума вокруг «Джипси бэйсин»; весной того же года отец привез нас туда из Льюистона, штат Айдахо, в надежде, что люди — маленькие люди вроде него — делают или вот-вот будут делать деньги в Монтане, и он думал, что успеет отхватить свою толику удачи, прежде чем все кончится и пойдет прахом.
Профессией отца был гольф. Тренер по гольфу. Во время войны он учился в колледже, а не воевал. И с 1944 года, когда родился я и они с матерью уже два года как были женаты, он занимался этим — учил людей игре в клубах и на курсах в местах, где он вырос, поблизости от Колфакса и Палоуз-Хиллс на востоке штата Вашингтон. Пока я подрастал, мы жили в Кер д’Алене и в Мак-Колле, штат Айдахо, и в Эндикотте, Паско и в Уолла-Уолле, где отец и мать учились когда-то в колледже и познакомились, а потом и поженились.
Мой отец был прирожденный спортсмен. Его отец, а мой дед, держал магазин одежды в Колфаксе и жил не бедно, и мой отец научился играть в гольф на таких же курсах, на каких потом преподавал сам. Он мог заниматься любым видом спорта — баскетболом, хоккеем, метанием подковы, а в колледже играл в бейсбол. Но любил он гольф, потому что другие считали, что это очень трудно, а ему гольф давался легко. Он был улыбчивый, красивый мужчина с темными волосами, невысокий, с тонкими руками, его короткий плавный посыл радовал глаз, но удару не хватало силы, и потому отец не мог участвовать в соревнованиях высшего класса. Но учил он игре в гольф замечательно. Он умел обсуждать игру своих учеников спокойно и так, что они верили, будто обладают способностями к гольфу, и людям нравилось находиться рядом с ним. Иногда они с матерью играли вместе, а я должен был идти за ними и катить их тележку с клюшками, и я знал, что он знает, как они смотрятся вдвоем — привлекательные, молодые, счастливые. Он был человек тихий, добродушный и оптимистичный, и вовсе не пустой, как могло бы показаться. Заниматься таким делом, как гольф, — все-таки значит вести не совсем обычную жизнь, не такую, как у коммерсанта или врача, но и отец мой, по сути, был не совсем обычным человеком, он был наивен и честен и, скорее всего, прекрасно приспособлен именно к той жизни, которую вел.
В Грейт-Фоллсе отец два дня в неделю работал на авиабазе, на тамошних курсах, а остальное время — в закрытом клубе за рекой, «Уитленд клубе». Брал сверхурочные часы, потому что, говорил он, люди хотят учиться таким играм в хорошие времена, а хорошие времена обычно скоро кончаются. Тогда ему было тридцать девять, и, по-моему, он надеялся, что с кем-нибудь познакомится в этом городе, с кем-нибудь, кто подтолкнет его, или поможет как-то воспользоваться нефтяным бумом, или предложит работу получше, или вообще даст некую возможность, которая выведет его, и мою мать, и меня к чему-то хорошему.
Мы снимали дом на Северной Восьмой утице в старом квартале одноэтажной кирпично-каркасной застройки. Наш дом был желтый, перед ним была низкая изгородь из штакетника, а в боковом дворе стояла плакучая береза. Неподалеку от наших улиц проходили железнодорожные пути, а за рекой был нефтеперегонный завод, где круглые сутки из трубы над металлическими резервуарами рвалось яркое пламя. По утрам, просыпаясь, я слышал гудки на первую смену, а поздно ночью с севера доносился грохот насосов, качающих сырую нефть из пробуренных на авось скважин.
Мама в Грейт-Фоллсе не работала. В Льюистоне она служила бухгалтером на молокозаводе, а в других городах, где мы жили, подменяла учителей математики и естественных наук — это доставляло ей удовольствие. Она была на два года моложе отца, маленькая очаровательная женщина, она умела шутить и смешить людей. Они с отцом познакомились в колледже в 1941 году, он ей понравился, и она взяла и поехала с ним, когда он получил работу в Спокане. Я не знаю, понимала ли она, почему отец решил бросить работу в Льюистоне и переехать в Грейт-Фоллс. Может, заметила какую-то перемену, почувствовала, что будущее стало представляться ему иначе, — он словно уже не мог положиться на то, что его будущее само о себе позаботится, как было до тех пор. Или там были другие причины, и она, любя его, поехала с ним. Но я не думаю, что ей самой хотелось жить в Монтане. Она любила места своего детства — восточную часть штата Вашингтон, считала, что там и погода лучше. Ей казалось, что в Грейт-Фоллсе будет слишком холодно и одиноко, что с людьми там сойтись будет трудно. Хотя в то время она, должно быть, еще верила, будто ведет нормальную жизнь, переезжая с мужем и сыном с места на место и работая, когда удается, и все обстоит прекрасно.