Дети мёртвых - Эльфрида Елинек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От каменистого дна реки, из кустов, которые скоро задымятся вечерним туманом, что-то отделяется: вон там, где маленькие деревянные мостки перед домом-нéдомом, из которого старая крестьянка, последняя выжившая из семьи самоубийц и пьяниц, тоже внезапно вымерла, словно пробка, выдернутая из пустой бутылки, там, внизу, на участке, который больше никто не может занять и потому он стоит бесхозный, ворочается что-то несусветное. Там всегда холодно, и даже собаки не любят забегать туда, обходят это место за версту. От каких удобрений там такая тёмная, зелёная трава? Вокруг останков дома будто бы черта проведена, заколдованный круг. Метрах в двухстах дальше грохочут строительные машины. Кирка новосёла роется в земле, работает бетономешалка; этот шум при крайней необходимости можно применить против любого, кто скажет ему основательное и письменное «нет». Движение в этот ландшафт привносят не только туристы. Скоро, кстати, они отступят, потому что стартует Эдгар Гштранц, причём под номером один. Единственным, который оказался не занят. Наконец-то верный путь к победе. Тучи налетают друг на друга в тщетной злобе. Что это, гроза? В такое время дня, в такое время года? Спрашивает Эдгар на подъёме. Но, собственно, ничто больше грозу не предвещает. Эдгар не разбирается в тучах, а походники, ожидая от него приветствия, вообще не видят туч. Что за нервные создания! Вот один нарисовался со своим спортинвентарём, будто вырезался из картинки, чтобы потом дополнительно усилить себя картоном, — бумажная кукла для хлопчатобумажных нарядов, но что-то они ей тесноваты. Швейцарский гонщик имеет тот же промежуточный результат. Но выбрали Эдгара и заново оформили, даже почётным тренером в фитнес-студии столицы, 19-й район Вены, где дёблингские дочери резвятся по колено в воде, словно на мягких волнах, так легко им всё даётся. Ткк. Неожиданно что-то прорывается сквозь поднявшийся осенний ветер, хочет тоже подняться и натыкается на наши головы. Оно ещё не ело и готово высосать всё это убогое местечко. Наверху, над горами, всё стягивается. А ну говори, немедленно! Проснувшийся идёт своим путём в деревню. Деревья гнутся, но не ломаются. Ветер. Но он уйдёт! И мы. Не будь наше сердце расколото надвое, как вампир осиновым колом, быть бы нам в Штирии! Вот где бы мы хотели очутиться.
В ШЕЗЛОНГЕ УДОБНО ЛЕЖИТ эта юная женщина, которая осталась в горах, чтобы учить кандидатский минимум. Тккие разборки с книгами и конспектами заставляют всё остальное отступить на второй план. Природа настоящая, мысль стремится в будущее, а долгие разборки с собой лежат посередине. Свет приходит и уходит, но то, что выходит из мыслей, потом не выгонишь. Гудрун Бихлер из Граца, где она жила со своей кошкой в квартирке без удобств, оставшейся от родителей, которые переехали на окраину города (кошка молодой мёртвой под присмотром, читатель, так что можешь не звонить, с этим я не буду разбираться, там, где мы все сидим, разобранные по парам и затем рассаженные за разные парты, потому что много болтали, особенно я!), да, эта Гудрун, она изнуряет себя, голова так и льнёт к мыслям, это надолго отрывает её от всего остального, что носит земля: от рекламных щитов, перед которыми беззащитно человечество в своей тщете добиться для себя дешёвых перелётов, льгот и скидок, пока грызущийся за клиентов картель сам не заполучит их по самому дешёвому тарифу. Из единственного, какие есть, единства живых Гудрун Бихлер исключена (для многих она и вовсе невидима и не требует отдельного посадочного места), она сама не знает, что произошло. Пожелай она забронировать себе льготный тариф, она бы не знала, куда и обратиться. Так для одиноких единственно возможно: бежать куда-нибудь подальше, где они тоже потом не смогут жить. По ту сторону обвинения или признания для них уготовано место, где они смогут бесконечно смотреть в землю, если с ними кто-то поздоровается или захочет поболтать, в этой гостинице среди стариков, которые никогда не умолкают, потому что знают: безмолвие для них только начинается! Деревья, тени которых перечеркнут тебя. Многие, кто хочет подвести черту, куда-нибудь уезжают. Выходят на солнце, щурясь на яркий свет там, где они могут стать более могущественными свидетелями нашей цивилизации и отведать её благ, коли уж они приняли вызов — вызов в Грецию, в Анатолию, в Калифорнию, — куда ни глянь, повсюду одна неизвестность, нет ли другого местечка получше. Нет, лучше оставайтесь здесь и покажите, кто тут хозяин.
А тут ещё это воспоминание о двери ванной комнаты, которую давно не мыли; быстро вскрыла упаковку лезвий, невзначай порезала большой палец; мрачный шов, которым мы все сшиты, немного надорвался, вода обрушилась в ванну, потом пар, который хотел обмануть её отражение в зеркале, — до отражения ли, когда уже и тени больше не отбрасываешь. На что сдался жизни этот избалованный отпрыск, который должен учиться, но в этом акульем питомнике, университете, не поплаваешь, не поставив на карту свою жизнь. На что сдалась жизни Гудрун? Нельзя долго раздумывать, когда сзади на тебя набрасывается голодный зверь: только попробовать! — а впереди манит водяной смерч с бездной незнакомых, поющих, блаженных духов, — может, всё же сделать это (пока они не раздумали). За окнами пожилые деревья, отплодоносившие своё, занимаются ритмической гимнастикой. Окажись среди них древо жизни, оно бы присмотрело за тем, чтобы ни одна его ветвь не была сломлена. Как раз была весна, время ветвиться эстетическим категориям, которые мы не можем ухватить, хотя они чёрным по белому собраны на этих листах в букет. Так же, как и ошибки, которые можно совершить против них, например здесь и сейчас. Эти пассажи из книг перенастроили молодую женщину, это уже не квинты второго класса музыкальной школы, их спектр колеблется у основного тона. Подсознательно эта женщина уже давно настраивает себя на смерть, странников не удержишь, и все эти дивные обертоны, которые не дают нам задавать тон, приводят к депрессивному расстройству. Так и Гудрун Б. больше нельзя выделить из всех этих звонов и дребезгов как хороший тон творца. Видимо, она смешалась со всем этим из замешательства; я тоже не знаю, отчего люди губят себя, некоторые могут предсказать это по цветам, которыми они разжились у флористки, вечно промышляющей обходом местных ресторанов, а другие и сказать не могут. Дело вкуса. Одной щепоткой жизнь не пересолишь, а свора поваров не тронет нас настолько, как этот один, испортивший нам всю еду. Предварительный обморок — последний протест, организм переключается на нуль, разница исчезает, нервам поступает телеграмма, и иной раз её заберут, а другой раз нет; жизнь, облокотившись у окошечка, клянёт почтового служащего, что тот не может найти бандероль, ну и пусть она тогда лежит. Последний удар сердца — ни секунды дольше эта студентка не жила, но и ни секунды меньше, скоро юную покойницу смогут осмотреть. Кровь течёт из её запястий и стекает в свилеватое озеро, окружившее её. Электрические импульсы отчаянно гребут по её нервам в своих крошечных лодочках, брошенные туристы, они-то забронировали себе место до самого конца, а их взяли и высадили на скудную почву — как быстро это делается иной раз! Некоторые мёртвые знают своё предназначение, другие действуют наобум, потому что не особенно хотят знать, куда зайдёт дело. Как последний укор — лезвие вонзается в мякоть между связками, которые раньше служили Гудрун для игры на пианино, как шпоры в бока. Будто Гудрун ковбой, который пытается укротить необъезженного коня, лишь бы тот его не сбросил; металл вгрызается в нежные запястья, в эти шарниры, будто специально созданные для тетрадок, газет и книг, а теперь превратившиеся в петли для дверей, которые выплёвывают людей, но не в натопленный зал, в звон бокалов, смех и гомон голосов (как кто-то однажды выразился, чтобы коротко определить то настроение, которое знакомо каждому, но которое трудно выразить в трёх словах, хотя за это даже приз определили: чернильную ручку, чтоб она вас потом обделала!), а наружу, в ночь, в место почивших в бозе, поблекших на бумаге, истёршихся на камне, на черепках, на глине и металле. Представьте себе, вы пустились в прекрасное странствие, но вас ожидает не четырёхзвёздный отель — вас, как двести граммов колбасы внарезку, швыряет в ночь, на острый, как нож, рубеж жизни. Вам уже никогда не собрать костей в этой комнате страха. Вы вдруг лишаетесь всего очарования. Белое тело, животное, будто никогда не видевшее света, погружается на дно; волосы ещё пытаются держаться на плаву, расплывшись по верху горячего садка на тот момент, когда у двери слышится звонок, который больше некому услышать. Эта молодая женщина слишком много учила, то есть пыталась создать собственное учение, но так и не нашла его начал, где берёт начало дорога в жизнь нуждающихся в знании, на которой женщина, однако, встречала лишь таких же нищих, как она сама. В чтение и письмо она никогда особенно не погружалась; откуда же такая погружаемость в садок, куда она себя посадила, — в науку? Мы тоже часто думаем, что это не стоило того; Гудрун понадобились целые годы мнимого беспамятства, чтобы понять это. В деревне Знания её не хватятся. Её сущность давно вытекла к тому моменту, когда мать запасным ключом открыла квартиру и ворвалась, спеша к ложу последнего упокоения дочери, к берегу всех приливов. Но это был не Вильдбах, а пруд на меховом подкладе, уже не греющий даже ноги. Без белых лебедей и царственно гуляющих прохожих — последней спасательной колонны, которая вытряхивает воду на свою же допустимую нагрузку и вдруг останавливается, смирившись, и бросает в неё скомканную пачку из-под сигарет.