Мейстер Леонгард - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь истинный рыцарь, беззаконник с головы до ног, окрещенный в пламени духовного бунта, а отнюдь не пискун, ежечасно с трепетом отступающий перед пугалом смертного греха и беспрестанно оскопляющий святого духа, который представляет его внутреннейшее «я», может достигнуть примирения с сатаною, единственно боеспособным среди богов; без чего никогда нельзя будет исцелить раздор между желанием и роком.
Леонгард слушает напыщенную речь и ощущает неприятный привкус во рту; в искаженной фантастике есть нечто отталкивающее – неужели в середине этого немецкого леса должен находиться таинственный храм – но фантастический тон, скрепляющий слова, гудит, словно орган, заглушая его раздумье; он подчиняется всем приказаниям доктора Шрепфера, снимает башмаки; они зажигают костер, искры летят в темноту летней ночи; он пьет из чаши отвратительный напиток, сваренный доктором для его очищения.
«Люцифер, несправедливо поносимый, приветствую тебя», – эти слова он должен запечатлеть в памяти, как пароль. Он слышит их; слоги стоят в странном отдалении друг от друга словно серебряные пилястры, иные далеко, другие совсем близко к его уху; они для него уже больше не звуки – они образуют собою колонны, своды – таким понятным образом, как в полудремоте вещи могут превращаться одна в другую, и малое включать в себя большое.
Шарлатан хватает его за руку, они идут – долго, долго, как ему кажется; у Леонгарда горят голые подошвы. Он чувствует глыбы вспаханной земли под ногами.
Возвышенности почвы в темноте превращаются в легкие виденья.
Мгновения трезвых сомнений сменяются непоколебимым доверием – наконец верх берет уверенность в том, что за обещаниями ведущего его, как всегда, скрывается нечто истинное.
Затем наступают странно волнующие моменты, когда, спотыкаясь о камни, он внезапно просыпается и сознает, что тело его движется в глубоком сне; затем сейчас же он забывает о своем пробуждении, в середину вдвигаются пустые промежутки времени бесконечной длительности, изгоняют его недоверчивость из настоящего в по-видимому давно прошедшие эпохи.
Дорога опускается вниз.
Широкие, гулкие ступени спешат в глубину.
Затем Леонгард нащупывает холодные, гладкие мраморные стены; он один, он хочет осмотреться и найти своего спутника, но идут оглушительные трубные звуки, словно вещающие о воскресении, почти лишают его сознания; кости содрогаются в его теле, ночная завеса раздирается перед его глазами, трубная буря превращается в яркий свет – он стоит в белом здании, увенчанном куполом.
В середине, прямо перед ним, парит свободно в воздухе золотой горшок с тремя лицами; одно из них, на которое он бросает мимолетный взгляд, кажется ему его собственным лицом, только моложе – в нем выражается смерть, и все же из металлического отблеска, наполовину стушевывающего его черты, сверкает сияние неразрушимой жизни; Леонгард не ищет личину своей молодости – он хочет рассмотреть два других лица, смотрящих в темноту, и познать тайну их выражения, но они все время отворачиваются от него: золотой горшок вертится, когда он хочет обойти его, и глядит на него все одним и тем же лицом.
Леонгард ищет кругом волшебника, приводящего горшок в движение, и вдруг видит, что задняя стенка прозрачна, словно маслянистое стекло – по ту сторону стоит, расширив руки, в оборванном одеянии, сгорбившись, надвинув на глаза измятую шляпу, неподвижно как смерть, на холме из костей, откуда пробивается несколько зеленых стебельков – властитель мира.
Трубы умолкают.
Свет погасает.
Золотая голова исчезает.
Остается лишь бледный свет тления, окружающий фигуру.
Леонгард чувствует, как оцепенелость прокрадывается в его тело, связывает один член за другим, останавливает кровь, как сердце его бьется все медленнее и, наконец, умирает.
Единственное, что он еще может сказать «я», это ничтожная искра где-то там, в груди.
Часы просачиваются, словно колеблющиеся, медленно падающие капли – превращаются в бесконечные годы.
Очертания фигуры едва заметно приобретают черты действительности – под дуновением сереющего утреннего рассвета ее руки превращаются медленно в палки гнилого дерева, одетые в чулки; черепа, колеблясь, уступают место крупным запыленным камням.
Леонгард с трудом поднимается; перед в угрожающей позе, одетое в лохмотья, с лицом из стеклянных осколков торчит горбатое птичье пугало.
Губы Леонгарда лихорадочно горят, язык совершенно засох; рядом еще тлеет зола костра из хвороста под котелком с остатком ядовитого напитка.
Шарлатан исчез, а вместе с ним и последние наличные деньги; Леонгард понимает все лишь наполовину; впечатления ночных переживаний внедряются слишком глубоко своим грызущим внутренним смыслом; правда, птичье пугало больше не властитель мира – сам не более, как жалкое птичье пугало, страшное лишь для трусов, беспощадное к умоляющим его, обладающее тираническою властью над хотящими быть рабами и приписывающими ему венец могущества – жалкая гримаса для всех, кто свободен и горд.
Перед ним внезапно раскрывается тайна доктора Шрепфера: загадочная сила, действующая в нем, не принадлежит ему и не стоит за ним в шапке-невидимке. Это магическое могущество верующих, которые не могут верить в самих себя, не могут сами пользоваться им, а должны переносить его на фетиш – будь это человек, бог, растение, животное или демон – дабы оно чудесно сияло там, как в зажигательном стекле – это волшебная палочка истинного властителя мира, внутреннейшего, вездесущего, всепоглощающего «я», источник, могущий только брать и отнюдь не давать, не превращаясь при этом в бессильное «ты», «я», по велению которого сокрушается пространство, и время застывает в золотом лике вечного настоящего – королевский скипетр духа, грех против которого является единственным непрощаемым преступлением – могущество, проявляющееся в светлом кругу магического неразрушимого настоящего, все поглощающее в свои глубины.
Боги и живые существа, прошедшее и будущее, тени и демоны заканчивают в нем свою кажущуюся жизнь. Это могущество не знает границ и наиболее сильно в том, кто сам наиболее велик, оно всегда внутри и никогда снаружи – все внешнее оно мгновенно превращает в птичье пугало.
Предсказание шарлатана о прощении грехов сбывается на Леонгарде: нет ни одного слова, не ставшего истиной; мастер найден – это сам Леонгард.
Подобно тому, как большая рыба прорывает в сети дыру и уплывает на волю, так он искуплен самим собою от власти проклятия – искупитель для тех, кто последует за ним.
Он ясно сознает, что все – грех или греха нет вовсе, что все «я» представляет собою одно общее «я».
Где найти женщину, которая не была бы в то же время его сестрой, какая земная любовь не является одновременно кровосмешением, какую самку, хотя бы самую крошечную, может он убить, не совершив при этом матереубийства и самоубийства? Разве его собственное тело не есть наследие целых мириад животных?
Нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого «я», отражающегося в бесчисленных образах; они велики и малы, прозрачны и мутны, зла и добры, радостны и печальны – и все же оно не затрагивается ни страданием, ни радостью, оставаясь в прошедшем и будущем вечно длящимся настоящим – подобно тому, как солнце не делается грязным или морщинистым, хотя его отражение плавает в лужах или на крутящихся волнах, не уходит в прошедшее и не восходит из будущего, хотя воды иссякают и новые образуются из дождя – нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого, всеобщего «я» – причины – вещи, которая является первоосновой.
Где же найти здесь место для греха? Исчез коварный невидимый враг, посылающий из темноты отравленные стрелы; демоны и идолы мертвы – свернулись, словно летучие мыши при дневном свете.
Леонгард видит, как встает из гроба умершая мать с ее беспокойным лицом, затем сестра и жена Сабина: они более всего образы, как и его собственные, многие тела – ребенка, юноши и взрослого мужчины; их истинная жизнь не преходяща и не имеет формы, как и его собственное «я».
Он тащится к пруду, увиденному им вблизи, чтобы охладить водою горящую кожу; боли, разрывающие его внутренности, кажутся ему каким-то чужим, не своим страданием.
Перед утренней зарею вечного настоящего, которое кажется таким понятным каждому смертному, как его собственное лицо, и все же в основе своей остается таким же чуждым ему, как это самое лицо, бледнеют все признаки, в том числе и телесной муки.
Глядя с раздумьем на мягкую излучину берега, на маленькие острова, обросшие тростником, он начинает что-то припоминать.
Он видит, что снова находится в том парке, где прошла его юность.
Странствование по большому кругу грез – жизненные туманы!
Глубокая удовлетворенность успокаивает его сердце, страхи и ужасы уничтожены, он примирен с мертвецами, с живыми и с самим собою.