Ожидание друга, или признания подростка - Леонид Нечаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много раз перечитывал я стихотворение, и всякий раз оно согревало пониманием, нежностью. Я чувствовал в нем душу друга.
Таня Лукьянова в самом деле относилась ко мне по-особому. Помню – еще задолго до случая со стихотворением, – убирали мы с ней класс; передвигая парту Павленко, я в шутку сказал: "Когда-нибудь на этой парте будет прикреплена табличка: "Здесь сидел лучший ученик класса академик Павленко"". – "Павленко? – удивленно подняла брови Таня. – Подумаешь – всезнайка! Разве он лучший в классе?" – "А кто же?" – искренне озадачился я. "Ты", – серьезно ответила Таня. Я покраснел, опустил голову: неудачно шутит Таня... Но она не шутила!.. "Ты лучше всех! Запомни это. Не в знаниях дело. То есть в знаниях, но смотря в каких. Можно знать все правила, таблицы и теоремы, но не знать главного. Пушкин получал по математике "неуды", а Некрасову трудно было получить по физике оценку выше единицы... Зато они знали главное". – "Но я-то не Пушкин..." – "А откуда ты знаешь, кто ты?" Я растерялся. Таня продолжала: "Я не знаю, как выразить то, что мы с тобой оба чувствуем... Мы отстаиваем в человеке душу... При дифференцированном подходе отличник может оказаться не положительным, а отрицательным типом. Все зависит от того, что он за человек, какие у него цели. Если человек преуспевает для того, чтобы подавлять других, более слабых, то... Вообще, скажу я тебе, вся соль именно в этом. Человек узнается по тому, как он ведет себя со слабыми. По-моему, лучше быть троечником, но человеком".
Я старательно тер тряпкой парту Павленко, а Таня произносила тираду за тирадой: "Ты думаешь, что спрятался сам в себя и никто тебя не видит. Я открою тебе глаза. Да, некоторые тебя не любят. Но те, кто тебя не любят, не любят за то, что ты лучше их. Ты – зеркало, в котором эти некоторые видят свои недостатки. Кому приятно видеть свое уродство? Думаешь, это приятно толстокожему эгоисту и выскочке Восцыну? Или..." – "Таня! – остановил я ее. – Таня!.." Она долго не сводила с меня глаз; потом сказала другим, приглушенным голосом: "Ты именно спрятался в себе. Hо тебя... многие любят".
Так веяло тем, о чем я мечтал.
И вот сел я как-то дома в уединении и крепко призадумался. Перебрал в памяти всех своих одноклассников и ужаснулся: почему же я все еще без друга? Батов уехал... Новиков, Лукьянова... Но ведь веяние – это еще не дружба.
Таня сказала, что многие любят меня. За что? Что я такого совершил, чтобы меня любить? Я спрашивал себя не из кокетства: я действительно ничего такого не совершил. Я жалкий троечник и двоечник. Недавно я прочел в газете статью под заголовком: "Кому нужны троечники?" И оказалось – никому. Ни медицине, ни железной дороге... Я никому не нужен, я недостоин дружбы...
Думая так, я ужасался все более и более. Но всегда во мне находится сила, которая за волосы вытаскивает меня из отчаяния, которая напоминает мне, что я нужен. И эта самая сила стала меня спасать...
Я вспомнил наш с Новиковым философский разговор о свете. Я говорил, что если окажусь в темноте, то это еще не будет несчастьем, так как я буду знать, что за стеной у кого-то в руке горит спичка. Новиков на это заметил, что и та спичка вскоре догорит. Я отвечал, что даже если совершенно нечему будет гореть и ничто не будет светить, потому что нет лучины, спички или чего-то подобного, то и это не будет несчастьем, так как я буду знать, что свет есть в природе и он сильнее тьмы. Пессимизм для меня был в принципе невозможен.
Пусть я недостойный; пусть я без друга; но в каждом человеке я находил или упорно искал хорошее, возможность хорошего, и ждал, что в каждом в какое-то мгновение может распахнуться необыкновенный мир. Вот это меня и спасало. Из горемыки я становился счастливцем: я находил в людях – пусть не для себя! – хорошее... И это было моим утешением.
ПОВЕСТЬ О ТАНЕ ЛУКЬЯНОВОЙ
Лукьянова лучше других читала наизусть стихи. Вообще по тому, как читает человек стихи – я имею в виду чтение вслух, – можно довольно верно судить, с душой этот человек или без души, насколько тонка или груба его душа, даже насколько глуп или умен человек. Не то чтобы отличная и даже весьма прочувствованная декламация тотчас говорила в пользу человека, нет; иной вовсе читать стихи не умеет, неловко за него становится, когда он читает, да он сам это понимает: не обучен, приемов не знает, навыка нет, – и говорит такой человек: "Возьми-ка ты почитай, у тебя лучше получается"; и ты видишь, что он, при всей топорности чтения, человек хороший, он чувствует стихи, он только лишь голосом не наделен или не владеет им, он в интонации фальшивит, а не в самих чувствах и мыслях; иной же читает, кажется, безупречно и доходит до такого артистизма, что у тебя при понижении или повышении им голоса мурашки по коже бегают, но не берет за живое это чтение, ибо в нем – артистизм, и только, а тебе этого мало, ты можешь восторгаться блистательным обманом, но будешь просить и ждать истинного, живого слова.
Есть у нас в классе две признанные красавицы – и ни одна из них не умеет читать стихи. И обе рьяно домогаются сцены, читают стихи по праздникам, участвуют в конкурсах... Каждая из них знает, что надо читать выразительно; да вот беда: что выражать?.. И налегает в слове, в строке, в строфе, в стихотворении на места совершенно случайные!.. И все бы это полбеды, но каждая из них при этом абсолютно уверена в том, что чтение ее правильное, самое лучшее. И попробуй скажи, что это не так – не поймут, не поверят, заклюют!
Лукьянова читала совершенно особенно. Она вообще была особенным человеком. И если я думал, что девочки особенные создания, то таким созданием была Таня Лукьянова.
Впрочем, со сцены она прочла не много...
Школа готовила литературный вечер, посвященный творчеству Лермонтова. Жюри отобрало выступление Лукьяновой – небольшую композицию "Любовь поэта". Лукьянова не напрашивалась, ее включили в программу по настоянию учительницы русской литературы Любови Алексеевны. Когда Лукьянова читала стихи Лермонтова, Любовь Алексеевна, не стыдясь класса, плакала. И вот Лукьянова стала готовиться к вечеру. Она являлась в школу то вся сияющая и далекая, и все осознавали вдруг, какая перед ними вершина, и затихали перед ней; то приходила вдруг мрачная, черней черной тучи, и, когда девочки спрашивали, что с ней, она говорила с неподдельным страданием: "Ах, тоска, ужасная тоска!.." Она проводила бессонные ночи; случалось, беспричинно плакала и была, как говорила Наталка, тоже нездешняя.
К вечеру она успела подготовиться, овладела образом и была накануне выступления предельно собранна и чуть-чуть восторженна.
Вечер с самого начала получился перегруженным. Выступавшие затягивали время; в зале перешептывались и вертелись. Учителя привставали и приводили нарушавших дисциплину к порядку сначала многозначительными взглядами, а затем и грозными замечаниями. Все это доносилось и за кулисы. Я тоже находился за кулисами с поручением закрыть после докладчиков занавес и открыть его с выходом Лукьяновой.
Таня нервничала, бледнела, говорила, что у нее холодеют руки и ноги.
И вот я закрыл занавес и ровно через полминуты открыл для Тани. Она вышла – тонкая-претонкая, вся напряженная... Произнесла что-то. Зал тотчас притих. Еще произнесла – и ничего не стало, кроме ее умного, сильного, вдохновенного лица, кроме нежных, страстных и печальных звуков.
Окружи счастием душу достойную;Дай ей сопутников, полных внимания...
Она читала, а я, замерши за кулисами, мысленно со всей пылкостью благодарил ее. За звуки, за стихи, за то, что я, словно в озарении, увидел вдруг, какой огромной может быть душа...
Внезапно Таня изменилась в лице, голос ее упал. Она еще некоторое время произносила слова, но уже неуверенно.
И снится ей все, что в пустыне далекой...–
слабеющим голосом читала Таня.
...в пустыне...–
повторила Таня и умолкла.
Дальше все произошло мгновенно. Таня резко повернулась, бросилась сначала в одну сторону, потом в другую; метнулась мимо меня; сбегая со ступенек, чуть не упала; пробежала в проходе между рядами и исчезла в двери.
Зал замер, затем все вдруг зашумели, повскакали с мест. Кто-то кинулся за Таней. Я тоже кое-как выбрался на улицу. Было темно, ветер бросал в лицо дождевую пыль. Ни в школьном дворе, ни на улице Тани не было.
Две недели она не ходила в школу. Однажды я увидел ее одиноко сидящей в пустом троллейбусе. Мне удалось в последний момент впрыгнуть в троллейбус. "Ты почему не ходишь в школу?" – спросил я. "Надоело", – безразличным тоном ответила она. "Мне тоже... – вздохнул я. – Да вот хожу". До самой конечной остановки мы ехали молча. Затем поехали обратно. Таня была в осеннем сером пальтеце с поднятым воротником. Лицо ее казалось бы мальчишечьим, если бы черты не были так тонки и нежны. Она осунулась, но от этого стала еще интереснее. Серые глаза ее были спокойны и – почти неуловимо – печальны.