"Чего изволите?" или Похождения литературного негодяя - Павел Стеллиферовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недоумение быстро прошло, когда он услышал ободряющее: «О, если это так уж гласно, То нечего и говорить». Вспомните, что ссылкой на «гласность» успешно манипулировали и гости Фамусова, уверяя себя и других в реальности пущенной сплетни. Точно так же воспринял поддержку баронессы и Шприх. Правда, он, не отличаясь любовью к «чистому искусству» клеветы, руководствовался больше своими интересами, но какая разница! — результат оказался тот же:
Не беспокойтеся: я понял ваш намекИ не дождуся повторенья!Какая быстрота ума, соображенья!Тут есть интрига… да, вмешаюсь в эту связь —Мне благодарен будет князь.Я попаду к нему в агенты…Потом сюда с рапортом прилечу,И уж авось тогда хоть получуЯ пятилетние проценты.
Свое дело, как оказалось, Шприх знал, прекрасно: «В таких ли я делах бывал, А обходилось без дуэли…» Его даже не смутил грубый вопрос Казарина: «И даже не был бит?» Видно, был, но это такая малость, когда можно отомстить обидчику и обстряпать выгодное дельце. Нечто вроде вдохновения посещает его в такие минуты. Перечитайте, пожалуйста, то место из «Горя от ума», где Загорецкий рассказывает Софье, как он доставал для нее билет на спектакль. Там много бахвальства, но довольно сдержанного, угодливого. Шприх же, говоря о своем участии в интриге против Арбенина, явно чувствует себя — может быть, как Молчалин в диалоге с Чацким? — хозяином положения и даже становится развязным и небрежным. Он ведь выступает со всеми заодно!
Мой создатель!Я сам улаживал — тому лишь пять минут;Кому же знать?..Вот видите: жена его намедни,Не помню я, на бале, у обедниИль в маскераде встретилась с однимКнязьком — ему она довольно показалась,И очень скоро князь стал счастлив и любим.Но вдруг красотка перед нимОт прежнего чуть-чуть не отклепалась.Взбесился князь — и полетел вездеРассказывать — того смотри, что быть беде!Меня просили сладить это дело…Я принялся — и разом все поспело;Князь обещал молчать… записку навалял,Покорный ваш слуга слегка ее поправилИ к месту тотчас же доставил.
Нелепица, выдумка, ложь! Читатель, зная истинную ситуацию, ясно это понимает. Но что из того? Всё сделано столь мастерски и расчетливо, «по законам жанра», что даже Казарин, кому до тонкости известны светские нравы и небезразличен Арбенин? вынужден, подобно Горичу и Репетилову в «Горе от ума», признать: «Итак, Арбенин — как дурак… Попал впросак, Обманут и осмеян явно!»
Да, против всех идти невозможно, даже если кто-то сожалеет о случившемся, подобно баронессе Штраль («Вы все обмануты!.. И я всему виной»), или прямо называет конкретного исполнителя сплетни, как князь Звездич («Но Шприх!.. он говорил… он виноват во всем…»). Выдумка стала реальностью, в которой все убеждены, изменить ничего нельзя, другой правды не надо, ибо в выигрыше и те, кто угождает, и те, кому угождают. Продано — куплено! Таковы правила, хорошо известные всем, кроме жертвы, и всеми безусловно выполняемые. Горе тому, кто попытается их нарушить!
Что же получается? Типичные характеры типичным образом действуют в типичных обстоятельствах. Ситуация оказалась общей для русской литературы первой половины XIX столетия, обрела гражданство и была изобличена. Уже в первой редакции «Горя от ума» в одном из монологов Чацкого (действие 4, картина 10) механизм зарождения и развития, сплетни демонстрировался детально:
О, праздный! жалкий! мелкий свет!Не надо пищи, сказку, бредИм лжец отпустит в угожденье,Глупец поверит, передаст,Старухи — кто во что горазд —Тревогу бьют… и вот общественное мненье!И вот Москва! — Я был в краях,Где с гор верхов ком снега ветер скатит,Вдруг глыба этот снег, в паденьи все охватит,С собой влечет, дробит, стирает камни в прах,Гул, рокот, гром, вся в ужасе окрестность.И что оно в сравненьи с быстротой,С которой, чуть возник, уж приобрел известностьМосковской фабрики слух вредный и пустой.
О том же Грибоедов в начале 1825 года писал известному литератору П. А. Катенину: «…в моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека… и этот человек, разумеется, в противуречии с обществом, его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих… Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил, и все повторяют, голос общего недоброхотства и до него доходит, притом и нелюбовь к нему той девушки, для которой единственно он явился в Москву, ему совершенно объясняется…»
Краткую, но выразительную параллель — возможно, сознательную! — дает и Пушкин в «Евгении Онегине». Деревенские соседи Онегина, наблюдая со стороны житье новоявленного помещика и не умея понять мотивов его поведения, отличающегося от приняты) норм, «в голос все решили так, Что он опаснейший чудак». Более того. Посчитав себя оскорбленными в лучших чувствах, ибо Онегин просто-напросто не захотел ни с кем иметь дело, они не только «дружбу прекратили с ним», но и сделали заключение, окраска которого нам уже знакома:
«Сосед наш неуч, сумасбродит;Он фармазон; он пьет одноСтаканом красное вино;Он дамам к ручке не подходит;Всё да да нет, не скажет да-сИль нет-с». Таков был общий глас.
Если ближе познакомиться с биографиями ряда известных литераторов первой половины прошлого века — самого Грибоедова, Пушкина, Вяземского, Кюхельбекера, Дельвига, — то можно без труда подметить, что многих не миновала ложная общественная молва, не обошли литературные и политические доносы, в чем-то схожие с разбираемой нами ситуацией. Самый, пожалуй, драматический пример — объявление сумасшедшим П. Я. Чаадаева, в прошлом блестящего офицера, оригинального мыслителя и публициста, автора взрывных «Философических писем». Его образ мыслей и поведение, с точки зрения властей и верных их слуг, настолько резко отличались от официально допустимых, что «пресечь» сумели только так. Дело Чаадаева носило политический оттенок — с изъятием бумаг, допросами и т. п. — и было не единственным. Что и говорить, обвинения в неблагонамеренности и неблагонадежности преследовали в те времена почти каждого мало-мальски независимого человека: «мастеров услужить» и в реальности, и в литературе развелось достаточно.
Весомое подтверждение этому уже в наше время дал прекрасный знаток эпохи Ю, Н. Тынянов в статье «Сюжет „Горя от ума”». На большом историческом, литературном и биографическом материале он показал типичность того, что произошло с Чацким в доме Фамусова, подчеркнув, что выдумка, едва родившись, тут же «приобретает характер сговора, заговора», а его участники легко и привычно от бытовых обвинений переходят к политическим. В сюжете комедии выдумка о сумасшествии Чацкого, по мнению исследователя, играет центральную роль, организует все действие и влияет на расстановку сил. Какова она и в чем ее смысл, мы уже видели. Именно поэтому, считает ученый, «Горе от ума» имело для своего времени и имеет, добавим мы, для любого времени — "громадное жизненное, общественное, историческое значение», что порой ускользает от читателей и исполнителей, заворожённых прекрасной литературной формой произведения гениального мастера, его «искусством живого изображения».
Тынянов проницательно назвал и один из литературных источников, который, видимо, подпитывал сюжет «Горя от ума», комедию П. Бомарше «Севильский цирюльник». Но, думаю, будет неправ тот, кто протянет прямую линию между двумя шедеврами, отстоящими друг от друга почти на пятьдесят лет. Ведь не называем же мы среди прямых прототипов Загорецкого и Молчалина, Шпирха и Шприха, прочих наших отечественных литературных негодяев шекспировских Шейл ока и Фальстафа, мольеровского о Тартюфа, хотя они были хорошо знакомы Грибоедову, его современникам, писателям более позднего времени и часто упоминались в критике и литературной переписке.
Художника питает время, его он в конечном счете и выражает, с ним сопоставляет свой внутренний мир, соглашается, спорит, пророчествует… Если писатель, как нерадивый ученик, списывает у дальнего или ближнего соседа сюжет или образ, его в лучшем случае называют эпигоном. Да и как переселить героя в иную историческую обстановку? Попробуйте мысленно сделать такое и вы сразу же почувствуете, что ваш подопытный начнет задыхаться без воздуха своего времени (впрочем, есть любопытные исключения, связанные с нашей темой, — об одном из них я расскажу в следующей главе).
Что же тогда имеет в виду Тынянов, приводя такой вот диалог из «Севильского цирюльника»?