Архипелаг - Мишель Рио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова Алана, которые грубо и прямолинейно вернули меня к чему-то глубинному и тайному во мне самом, что я ощутил во время свидания с Александрой Гамильтон, не имея, впрочем, желания в это вникнуть, ввергли меня в страшное смятение. Я сделал отчаянную попытку направить разговор в другое русло.
— Ты уже дважды упомянул любовь. В твоих устах это слово звучит довольно странно.
Обернувшись ко мне, он вперил в меня взгляд. Его лицо, освещенное холодным и резким ночным светом, было прекрасно идеальной и зловещей красотой замечтавшегося падшего ангела, печального демона.
— Ты и в самом деле плохо меня знаешь, если полагаешь, что я не способен любить. В моих глазах только любовь и имеет цену. Он помолчал, точно не зная, решиться или нет.
— В Англии есть женщина, которую я люблю, — заговорил он наконец. -Люблю страстно. Ей тридцать восемь лет. Она красива, умна, великодушна, богата, уважаема. И ничем не занята. Она, как и я, самым своим нутром познала скуку. Восемнадцати лет она вышла замуж за глупца, который по сей день с грехом пополам играет роль ее мужа. Она тоже любит меня. Но по-другому, по крайней мере с виду. Мне хотелось бы, чтобы ты стал ее любовником. Отдав ее тебе, я на свой лад сам стал бы ее обладателем. Извращенное наслаждение? Что ж, пусть. Но цену ему может придать только страсть. Столкновение крайностей. Теперь ты понимаешь, почему я так резко реагировал, когда ты сообщил мне, что отказываешься от наших каникулярных планов. Но мне хотелось, чтобы хоть что-то все-таки произошло, хотелось испытать нечто, что как-то перекликалось бы с моим намерением. Отсюда эта сцена с мадемуазель Аткинс. Но она меня не любит. И я ее не люблю. Она не поддается наслаждению, а сама его ищет. Это была всего лишь пародия, волнующая, но все-таки пародия. Просто лекарство от меланхолии.
Совершенно растерянный, я почувствовал вдруг прилив любви к нему, но не знал, как ее выразить. И не нашел ничего, кроме дурацкой фразы:
— А твоя… любовница знала о твоих желаниях и намерениях?
— Любовница? С чего ты взял, что она моя любовница? Обычно ты более сообразителен. Неужели ты подумал, что мои слова — просто философические умствования или что я любитель ночных излияний? Женщина, которую я люблю, не любовница мне и вряд ли когда-нибудь ею станет. Это леди Стюарт, моя мать.
Он порывисто встал и зашагал по аллее, ведущей к дверям колледжа. Всю ночь я не смыкал глаз. В темноте передо мной непрерывно мелькал образ женщины, отдающейся без всякой оглядки. Речь ее была смесью стыда и вы зова, торжества и покорности. У нее было лицо Александры Гамильтон.
С чемоданом в руке я следовал за мадемуазель Элиот, которая твердым шагом, с достоинством поднималась по лестнице. На третьем этаже мы углубились в широкий коридор, который, как и коридоры нижних этажей, пересекал все здание с севера на юг. Но только в отличие от первого этажа здесь было две двери в правой стене, а в левой — одна двустворчатая. Тут мадемуазель Элиот в первый раз обратилась ко мне:
— Комнаты для гостей расположены в западной части этажа. Их три. Можете выбрать ту, которая вам больше подойдет.
— Уверяю вас, мне все равно.
— Моя обязанность, мсье, — холодно возразила она, — выполнять распоряжения мадам.
Она открыла первую дверь справа, ближе к лестнице, и посторонилась, пропуская меня. Комната была просторная, продолговатой формы, с одним окном.
— Это северная комната. Здесь довольно темно. Ее единственное преимущество в том, что отсюда можно прямо попасть в ванную, общую для всех трех комнат. Следуйте за мной, пожалуйста.
Мадемуазель Элиот подвела меня ко второй двери. Дверь открывалась в небольшой коридор, перпендикулярный к главному и ведущий к роскошной ванной и к двум другим комнатам, которые домоправительница лаконично охарактеризовала как «западную» и «южную». Первая из них, расположенная посредине, была шире остальных, но в длину укорочена ванной комнатой, отделявшей ее от главного коридора, и очень пропорциональна. Вторая, в точности такая, как северная, была самой светлой. Три окна — два по фасаду, через которые потоком лился дневной свет, и одно по торцу, как и окна остальных комнат, обращенное на запад, — позволяли наслаждаться солнцем почти с утра до вечера, к тому же отсюда все имение было видно как на ладони.
— С вашего разрешения, я выбрал бы южную комнату, — сказал я домоправительнице.
— Хорошо. Я позову горничную, чтобы она приготовила постель и разобрала ваш чемодан.
— Благодарю вас, в этом нет нужды. Я способен сам застелить постель и развесить в шкафу одежду
— Таково распоряжение мадам.
Ее взгляд из холодного стал откровенно враждебным. Я вдруг разозлился.
— Вы это уже говорили, мадемуазель.
На мгновение она опешила от моей дерзости, но лицо ее сразу же вновь изобразило ледяное высокомерие. Всегда ли она ведет себя так, подумал я; может, люди нанесли ей какую-то непоправимую обиду, и сдержанное достоинство домоправительницы отягчено озлобленностью на весь мир, а может, по какой-то неведомой причине ей несносно мое присутствие.
— Как вам угодно, — сказала она. — Обед ровно в час дня. Дверь в столовую из холла на первом этаже слева от входа.
Она мне кивнула и вышла. Я слышал, как, миновав коридор, она открыла двустворчатую дверь как раз против двери в маленький коридор, и решил, что ее комнаты расположены в восточной части этажа. Такое соседство отнюдь меня не прельщало. Я презирал эту помесь высокомерия с уничижением, услужливости с тайной властью, эту затаенную спесь раболепия.
Пытаясь забыть о домоправительнице, я начал устраиваться. Комната была скупо обставлена старинной красивой и удобной мебелью. Я открыл окна и залюбовался обступавшими дом и закрывавшими весь горизонт дубами парка; их верхние ветви, уже тронутые нежной зеленью, нависали над крышей. Первый их ряд был совсем близко, его отделяли от здания только небольшие лужайки и аллеи. Я вдыхал свежий, прохладный воздух, контрастировавший с проникновенным теплом солнечных лучей, струившихся с безоблачного неба. Мало-помалу я поддался вкрадчивой истоме, впав в задумчивость, которая питалась отнюдь не умиротворенностью окружающего мира, не великолепием пейзажа, дышащего безмятежным торжеством весны, а наоборот, борениями души, на которую неотступными волнами накатывали тревога и смятение. С Аланом до его отъезда я больше не увиделся. А я хотел бы сказать ему, что его последние слова глубоко меня растрогали, хотя и напугали, и приблизили меня к нему, очертив вдруг в моих глазах другой образ, более сумрачный, более глубокий, достойный большего интереса и привязанности. Я смутно опасался, как бы поразительное открытие, заменившее лицо личностью и возвестившее зарю новой для нас общности мыслей и чувств, ставка в которой была куда богаче и опаснее прежней, не стало одновременно концом наших отношений. Этот порыв сбросить под покровом ночи маску, скрывавшую под элегантной мишурой равнодушия и высокомерной светскости безысходное одиночество, быть может, был последней роскошью, завершением, неизбежным тупиком, потому что водворить на место маску, ставшую теперь смешной, Алан не мог, но не мог и обойтись без нее, кроме как в этот критический, а стало быть, мимолетный миг. Но тут мне вдруг пришла в голову мысль, что эта маска, быть может, существовала только в моем воображении, которое зиждилось на успокоительной и жалкой логике, на поверхностном представлении о том, что совместимо, а что нет, и в том, что я определял в Алане как мнимое и подлинное, на самом деле по-разному проявлялась свобода, которой я сам был почти лишен. По сути дела не было ни малейших оснований считать, что Алан не таков, каким кажется, его великодушие и надменность, цинизм и любовь, извращенность и душевная смута, успех у окружающих и одиночество могли быть в равной мере подлинны. Понял я и еще кое-что. Алан не боялся ни других, ни самого себя, каким он был. А я полон страхов: я боюсь наслаждения, испытанного с мадемуазель Аткинс, боюсь равнодушия Александры Гамильтон, боюсь оказаться уязвленным и смешным, боюсь того, что можно желать собственную мать и осмелиться говорить об этом вслух, не страшась самоистребления. Я вдруг понял разом, что приписываю Алану маску, которую ношу сам.
Очнувшись от своего пессимистического отупения, я обнаружил, что уже час. Я хотел бы остаться один, не ходить на обед, чтобы не показываться Александре Гамильтон в таком состоянии духа. Мне вообще хотелось очутиться где-нибудь за тридевять земель. И, однако, я спустился на первый этаж и постучал в дверь, указанную мадемуазель Элиот. При звуках голоса Александры Гамильтон я вздрогнул. Сделав над собой усилие, я вошел, стараясь изобразить вежливую и равнодушную мину. Комната была огромная, роскошно обставленная и залитая перекрестными лучами света из четырех окон, два смотрели на юг, два — на восток. Посредине стоял массивный стол. В дальнем его конце сидела Александра Гамильтон; увидев, что справа от нее накрыт еще только один прибор, я понял, что домоправительница с нами не обедает. В ответ на мое приветствие хозяйка улыбнулась и предложила мне сесть. Она показалась мне еще красивее, чем когда я увидел ее впервые. Подавала нам женщина средних лет, кругленькая, скромная и приветливая, — очевидно, сама повариха. Обед этот стал для меня пыткой. Я старался тщательно соблюдать за столом все правила хорошего тона, которые весьма приблизительно соблюдались в свободной атмосфере, царившей в нашей. школьной столовой, и из страха выдать сумятицу мыслей и чувств как можно реже обращался к хозяйке, которая притягивала мой взгляд как магнит. Однако, несмотря на свое смущение, я наслаждался ее присутствием. Я сохранил достаточно здравого смысла, чтобы не пытаться блеснуть — это могло бы ее раздосадовать или, что еще хуже, насмешить, и на ее довольно безобидные вопросы о моей учебе, о моих ближайших и дальних планах, вызванные простой учтивостью, отвечал скупо и скромно. Казалось, трапеза была для нее не актом светского общения, а банальным способом утолить голод, и обед длился недолго. Я не знал, радоваться этому или огорчаться. Она попросила подать кофе в гостиную, куда вела высокая и широкая дверь прямо из столовой. Обе комнаты были одинаковой величины и занимали всю западную половину первого этажа. Я начинал представлять себе внутреннее устройство дома, архитектура которого была проста и обеспечивала хозяйке удобную возможность, сочетая комнаты, которыми пользовались вместе гости, хозяева и прислуга, с ее личными апартаментами, оберечь таким образом свою независимость и уединение. Это устройство довольно точно отражало принцип планировки всей усадьбы. На первом этаже по одну сторону холла располагались гостиная и столовая, по другую — кухня и служебные помещения. На втором этаже — библиотека и наверняка квартира Александры Гамильтон, на третьем — комнаты для гостей и квартира домоправительницы.