Ayens 23 - Автор Неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе кажется, — но, наверно, все-таки я ответил слишком неуверенно.
Стемнело, а я сидел, не зажигая огня, за хромым столом на веранде. Всплески близкой реки, как огоньки, вставали из вечера, слушая их, я составлял письмо нач. департ. Я не собирался его отправлять, по крайней мере, в ближайшее время, и излагал факты, по крайней мере, чтоб собраться с мыслями. Я не просил о помощи, не искал руководства; имея негласно полную свободу принятия и исполнения решений, я мог бы не утруждать себя составлением пояснительных записок. Факты были: некто любопытный слишком интересуется делами департамента, а именно — щекотливой проблемой взаимоотношений с партнерами и конкурентами, которой, в основном, занимался я. То есть, некто любопытный слишком интересуется моей жизнью. Кроме того, этот упрямый некто никак не хотел сделать вид, что понял мои уговоры и сворачивает дела. Я не педагог и владею лишь двумя методами влияния на людей, один из них я уже пытался применить в «Онтарио». Второй? Я легко прибегнул бы и ко второму, вот только этот «любопытный некто» оказался маленькой капризной девочкой с упрямо закушенной губой и неясным волнением в глазах, и волнение это я, быть может, встречал когда-то прежде, прежде даже меня нынешнего: оно было раньше покоя и печали, и раньше беспокойств весны, хотя и в них, и в них теплился его томительный мотив.
Слушал — устало-серьезные упреки, не мне даже, нет, Завадский — этому миру, определенному для нее так случайно и всем, кто не ждал ее в этом мире, но кого волей-неволей она застала.
Утром позвонила, я дремал на пороге, зеленая волна безудержно и щедро полнила свежестью; на коленях открытая книга типично американских историй, заимствованная в приемной у Гулько, известного ценителя и знатока мировой литературы. Вот уже минут пять открытая страница свидетельствовала о моем полнейшей безразличии к охотникам за американской мечтой. Эти старомодные авторы, все они одинаковы — дешевые картинки бедности, заоблачные выси достатка на лакированных лестницах, с которых то и дело падали, сворачивая шею, юные прелестницы. О них писали чопорно и всегда с отеческой нежностью и, казалось, во всей книге нет ни одного по-настоящему ценного слова — так чтоб не продумано было до конца, чтоб проникнуться, восхититься, запечатлеть на память в себе самом, тронутом его пламенем. Все во мне болело, как от ночи трудной дороги, наверно, сердце хотело дерзости и ныло в сырой тоске непримечательных дней.
— Утро доброе, Завадский.
— Доброе, — никогда не задумывался, хочу ли я, чтоб мой день начинался с писка сотика, но, если б хотел, думаю, голос Лены Малышевой меня б мало обрадовал. Или… А, черт знат…
— Как ты, что новенького?
— Я так понял, ты в курсе…
— В какой-то мере, — согласилась она; интересно, что поделывала она в тот момент? Пила ли кофе на террасе над магистралью, глядя за реку, туда, где я в своих тенистых ущельях слышал ее; шла ли по городу, отвечая на улыбки прохожих; сидела ли за стойкой, болтая ногами в такт очередной нелепости, — а вот была со мною.
— ………
— Завадский, надо поговорить.
— Ладно, после шести могу заехать в любое место, куда хочешь.
— Знаешь, где я живу? На бульваре, дом напротив «Макдональдса». Я тебя встречу во дворе.
— Хорошо, найду.
Отбой.
День был грустный, уже понял, забираясь в пыльный 998-99 НЕ. Навстречу по дороге брели согбенные черные бабки с иссушенными восковыми лицами и парными тюльпанами из сигаретной бумаги в руках, с ними были усталые нечесаные дети, которые все норовили забраться прохожим в карманы, а прохожие смотрели в небо, плывущее над нами нарочитой своей легкостью, и было страшно, как в детстве, что немудрено и умереть с эдаким замороченным взглядом. Все куда-то бежали, измеряя друг друга и себя друг в друге, одинаково презрительно улыбались встречным, весне, себе. На обочинах тут и там разлагались сплющенные кошачьи трупики, и невыносимо близким казалось лето, легкомыслие, увядание.
Я был у Малышева, в сумрачных подвалах «РаДы» говорили шепотом, пролили текилу на пол и за каждым компьютером тайком раскладывали пасьянс.
Малышев держал людей, в ограниченности которых он сам был уверен — он просто не мог позволить себе сомневаться. Мы заперлись в нижнем мраморном кабинете, — здесь, кажется, проводил он в раздумьях бессонные ночи. Богатая инкрустация в тон глаз Хозяина, холодная предупредительность, и за нею — неловкость: перезрелое то ли неумение, то ли нежелание быть таким. Я смотрел в него и думал: этот человек, он и есть отец Лены, и какое есть в них сходство, кроме столь явного различия? Напряженный чуть болезненный взгляд выучил меня наизусть, просек спокойным неласковым умом и опустился к бумагам на зеркальном столе. Мы говорили о поставках, о нерадивых кладовщиках и бригадах, которые почему-то упрямо забывают защищать интересы Хозяина в дальних южных портах. Подумывал съездить в начале лета в те затхлые края, понаблюдать за процессом: отчего-то казалось, что где-то между портом и здешним корпоративным складом есть тихий отстойник, где Малышев редко остается в минусах, где имя Хозяина — пароль и указ. Меня проводили до приемной, где привычно скучал охранник, лениво отвечая на звонки; 998-99 НЕ привычно скучал у парадного, я включил эхо океанского прибоя, записанное, должно быть, когда-то давно, когда я еще не догнал, не ощутил, что он есть, этот океан, он прост и досягаем и бьется и во мне всей необъятностью своей воли. Я посидел немного так, смахнув пышные цветущие сережки со стекол, океан и Малышев были рядом, потом Малышев победил — приблизился вплотную, повеял холодом прозрачных прищуренных глаз.
— Лена, я через минут десять подъеду.
У «Макдональдса» праздная толпа все порывалась пройти в зал с пивом. Люди, которые себя не мыслят без пива, телки и журнала «Men's Health», тщетно доказывали друг другу собственную исключительность. Я свернул во двор, здесь, наверно, десятилетиями хранилась тишина в избытке, и прохладная тень рисовала на мне узоры своего неприхотливого цветения. Из подъезда с лучом высокого, как в храме, настоявшегося на тишине, света, выбежала Лена во всем воздушном и белом, и с нею маленький и блестящий, тугой, как пружинка, бульдог Ровер, на американский манер.
— Привет, Завадский, — зазвенело в ней, когда Лена поравнялась со мною.
— Привет, — может быть, ей было б приятней, если б я сказал «Хелло!» на скучный американский манер, только я не сказал. Я сделал немало, чтоб ей было приятно: впервые согласился с кем-то встретиться не по делу… — о, черт, что постоянно тревожит меня в этих «сделал — не сделал», разве не сам я привык считать, что не для подсчетов дается жизнь, или, может, и для подсчетов — но никак не мне.
— Зайдем в дом, — не то предложила, не то решила она, — только с собакой пробежимся.
По гулкому двору прошлись, никого не встретив. Из арки — людная улица, толпа с бутылками штурмовала забегаловки по-прежнему, и дети тянули к витринам хваткие ладошки. Почему-то со двора все это казалось вымыслом, рисунком на стекле неверной рукой, лишь одним из тысячи слабо замешанных на реальности сновидений.
— Завадский, где твоя мама?
— В городе. Не в этом. Живет одна. В приватизированной квартире. Работает. А что?
— Да так, — Лена вздохнула, и вздох получился грустный-грустный, с ноткой сожаления, — сегодня моей мамы день рожденья, но она не оставила телефон.
Я промолчал, я и сейчас не знаю слов, которые сделали б веселей эту тему.
Может, их нет вовсе? Может, все слова, произносимые нами, есть лишь вялый отблеск того, что мы могли бы чувствовать без них? Какое-то время мы молчали, достаточно, кстати, долго, чтоб мне успеть пожалеть о несказанном.
Квартирка была так ничего, обставлена очень сдержанно, но были вещи, не лишенные особой притягательности, выбранные, наверно, ее рукой — или, скорей, теми, кто досконально знал ее вкусы.
— Мне жаль… — все же произнес я, это были самые обычные слова, нелепое признание своей вины в непричастности к ее печали, и мне вправду было жаль.
— Ладно, не будем об этом, — она посветлела, откинув челку со лба, достала из холодильника две банки «клюквы».
— Я за рулем, прости.
— Как будто кто-то тебя останавливает!..
— Всякое бывает — но «клюкву» взял.
— Ну, как успехи?
— Да ничего так, — и неужели только для этого спокойного диалога я здесь? — а твои?
— Тоже. Пытаюсь во всем разобраться, ты же мне не помогаешь…
Нехотя включил диктофон, в памяти сотика было два не принятых звонка: номера неопределены. Кто-то из своих, тоже, конечно, с антиАОНом.
— Лена, мы говорили на эту тему, я не вижу проблемы…
— Сейчас ты скажешь, что я подозреваю своего отца и готова придумать что угодно, только чтоб его обвинить.
Да, именно это, Лена. Как будто это не так: как будто не дела твоего отца вынудили тебя распутывать этот клубок? К тому же, клубок, которого нет: работают люди, находятся в подчинении, сами ничего не решая, по этому материалу новой «Криминальной России» не напишешь. Лена, пойми, я — никто, мне, как шлюхе, выдали сотик и ключи от съемной хаты, пока я справляюсь с порученным делом, я дышу спокойно, стоит раз оступиться — мне выломают руки. Я не престижен и никак не крут, Лена, я — высланный на чужбину слуга, пожизненный раб заносчивых волков, которые никогда не уверятся в моей преданности и честности и продолжают жестко контролировать мои дела. В том-то и беда наша, что дело уже, наверно, никогда не отпустит нас, и сотрудничать на правах партнеров — вечное мое неисполнимое желанье, и, кроме головокружительного подъема, есть еще дорога в никуда, на которой лишают не только дела, но: жизни. Тебе невдомек, Лена, что всякий раз, отправляясь в путь, я допускаю, что могу не вернуться, более того — скорей, чем вернусь, я останусь где-то там, в дороге, и потому оставляю открытой дверь и всегда пишу разборчивым наивным почерком, и потому региональные представители всегда со-трудничают, вместе проживая и, даже нехотя, контролируют друг друга. Ты хочешь сказать мне об очередном открытии сегодняшнего дня: ты поняла загадку неприглядного Бакунина. Не надо, Лена, помолчим, я во всем уверился, как только он появился в наших, в ваших краях.