Малиновые облака - Юрий Михайлович Артамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером косцы долго не задержались у шалаша. Передохнули чуток, привели себя в порядок, утолили жажду смородиновым чаем и, сев на машины, укатили домой. Все это было так неожиданно для Лавруша, так странно, что он только глядел на них недоуменно, ничего не сказал, ничего не спросил, и сам не знал, как поступить: то ли остаться, то ли ехать вслед за всеми. Но разве для того он здесь, чтоб только поработать, как обычно, а потом домой, в постель?! Что же это за сенокос будет? А ведь подумал же давеча: шалаш один, как все разместятся, где будут спать? Вон как, оказывается, никто и не собирался оставаться. Не те времена…
Все уехали. Ошарашенный, недоумевающий, Лавруш остался сидеть за столом. Не с кем поговорить, не на ком взгляд остановить. Пусто, одиноко, будто остался он на белом свете совсем один. Да вот еще Карп… Ходит легонько тихими шажками, собирает со стола ложки, кружки, складывает на место раскиданные косы, грабли. Каждую косу пробует пальцем, тупые откладывает в сторону. Словом, ищет себе работу.
Кругом ни души. Даже лошади исчезли: то ли увели их, то ли сами куда-то убрели. Ни с луга, ни с Кокшага не слышно ни звука. Даже ветерок не подует, не склонит траву. Все онемело, остановилось.
Но вот с той стороны шалаша, где расположился Карп, послышались душераздирающие звуки: кр-р-р, кр-р-р — старик точит косы. Звук медленный, скребущий, опустошающий душу, выворачивающий внутренности. И оттого еще паршивей на сердце. Постепенно звуки меняются, и вот уже слышен чистый звон, быстрый, мимолетный: чыжик-чожик, чыжик-чожик — старик направляет косу.
Лавруш побрел к берегу — и там тихо. Кокшага спокойна, не играет рыба, молчат лягушки, и сама вода неподвижна, как зеркальная гладь, видны в ней небо, намертво вставшие облака, бездонная глубина отраженья. Побродил у веды, огибая кусты, и не заметил в траве ни кузнечика, ни другой какой-либо прыгающей или ползающей мелочи. Поникла трава, отяжелела — скоро падет роса. День окончился, а ночь еще не пришла. Свет и тьма встали друг претив друга, как молчаливые враги.
Лавруш подошел к шалашу. Подошел тихо, чтобы не помешать этому противостоянию, не нарушить таинство природы, которая, как женщина перед сном, снимает дневные одежды, чтобы остаться в тонком и нежном покрове — для ночи. И Карп, видимо, чувствует это. Без шума заходит в шалаш, готовит постель из сухого сена, покрыв его ватным одеялом. Пристраивает в изголовье свернутый старый зипун, шубу. Поправив полог и подоткнув края постели, говорит:
— Ложись, сынок. Устал ведь…
Что греха таить, Лавруш действительно устал. Он не заставляет упрашивать себя, разом ныряет под полог. Окунувшись в мягкую постель, как давеча в воду, накрывается вторым одеялом и успокаивается.
— Вот и хорошо, — вполголоса разговаривает сам с собой Карп, — товарищ есть, а то все один да один… Не с кем словом переброситься. Оттого, видимо, и говорун я таковский…
— А почему домой не едешь? — спрашивает Лавруш. — Что здесь охранять?
— А что дома… Я, брат ты мой, всегда сенокоса дожидаюсь. Сейчас меня пряником в деревню не заманишь. Славно здесь. Я ведь, как уродился, не мать сперва увидел, не отца — а вот это небо, этот луг…
— Как это?
— А я здесь родился. Может, в этом именно месте, а может, чуть подальше, под кустом… Все здесь родное. Этим и живу. После избы-то здесь и дышишь легче, и чувствуешь себя молодым…
— Карп Афа… — начал было Лавруш и тут же закусил губу. Даже отодвинулся чуток, думал, рассердится старик да наградит оплеухой.
Но тот лежал тихо, даже дыхания его не было слышно, а потом сказал:
— Перестал я сердиться. А раньше… Загорался, как можжевельник, — с треском, с искрами. Прошли те времена, нет теперь обиды. Верно, с этим именем и уйду в могилу. И вспоминать вы будете его, если еще вспомните…
— А что умирать-то собрался?
— Дак к следующему сенокосу восемь десятков набежит. Эх-хе-хе. А вот взгляну на Кокшагу — и будто превращаюсь в мальчишку. Таким же глупым и тихим был, как ты… Все говорили, что русалку я здесь подкараулил, к ней бегаю… Я ведь и свадьбу с Проской здесь хотел праздновать, на лугах. Не согласилась, шайтан. «Коль сам, говорит, водяной, так и женись на своей русалке! А я человек и свадьбу хочу по-человечески сыграть: в доме, за столом». Пусть теперь обижается. В жизни ведь все делается один раз: раз родишься, раз женишься… И надо все вовремя сделать и красиво, чтоб запомнилось всем, чтоб говорили об этом. Не послушалась меня, сделала по-своему. И до сих пор ревнует к Кокшаге. «Опять, говорит, к своей русалке идешь, старый дуралей?» Вот ведь какая…
Лавруш задумался над этой странной, но почему-то понятной и близкой ему блажью старика. А тот вдруг коснулся его плеча и прошептал:
— Ты послушай, послушай. Сейчас начнется — самое время.
Лавруш прислушался. Странная, звенящая какая-то тишина нависла над миром, даже слышно было еле различимое потрескивание сухого сена на крыше шалаша. Она росла, расширялась, охватывая всю землю. Казалось, что ты находишься внутри огромного, тихо поющего, вибрирующего стенками пузыря. И вдруг, прямо над шалашом, скользнул тихий и протяжный звук, продолговатый, гладкий, похожий на сладостный стон, на выдох.
— Соловей, — зашептал старик. — Пробует голос.