Солнце клана Скорта - Лоран Годе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трое детей, прижавшись друг к другу, стояли у могилы отца. Раффаэле тоже был с ними, он держал за руку Кармелу. Они не плакали. Никто из них не почувствовал настоящего горя из-за смерти отца. Нет, не от горя они стискивали зубы, а от злости. Они понимали, что лишились всего и теперь смогут рассчитывать только на свои силы. Они понимали, что несправедливая воля приговорила их к нищете, и эта воля была волей их отца. Доменико, Джузеппе и Кармела смотрели на яму в земле у своих ног, и у них было чувство, что они хоронят в ней свои жизни. На что жить завтра? На какие деньги и где, ведь даже ферма была передана в дар. Где взять силы, чтобы одолевать изо дня в день то, что их ожидает? Они жались друг к другу, с ненавистью думая о грядущих днях. Они все поняли. Они уже чувствовали все по взглядам, которые бросали на них: отныне они бедняки. Подыхающие с голоду бедняки.
Я люблю приходить сюда. Я прихожу сюда часто. Это заброшенный пустырь, на котором растет только дикая трава, качающаяся под ветром. Иногда еще можно увидеть несколько огоньков в деревне. Они едва видны. И верхушку церковной колокольни, там, внизу. А здесь пусто. Только старая деревянная мебель, уже наполовину вросшая в землю. Вот сюда я и хотела вас привести, дон Сальваторе. Вот здесь я хотела, чтобы мы сели. Вы знаете, что это за мебель? Это старая исповедальня из церкви, та, что стояла в ней во времена дона Джорджо. Ее заменил ваш предшественник. Люди, которые занимались перестановкой, вынесли ее из церкви и оставили здесь. И о ней все забыли. Она вся пришла в негодность. Роспись исчезла. Дерево попортилось. Она вросла в землю. Я часто сижу здесь. Эта мебель из моего времени.
Я не исповедуюсь, дон Сальваторе, не принимайте это за исповедь. Если я привела вас сюда, если я попросила вас сесть рядом со мной на эту старую деревянную скамью, то не для того, чтобы получить ваше благословение. Скорта не исповедуются. Мой отец был последним, кто сделал это. Не хмурьтесь, я не оскорбляю вас. Я просто дочь Рокко, и, даже если я долгие годы ненавидела его, это ничего не меняет. Во мне течет его кровь.
Я вспоминаю, как он лежал на смертном одре. Его тело лоснилось от пота. Он был бледен. Смерть уже пробралась под его кожу. Он еще смог оглядеться вокруг. Вся деревня столпилась в маленькой комнатке. Он обвел взглядом жену, детей и тех, кого он терроризировал, и с улыбкой произнес свои последние слова: «Радуйтесь, я умираю». Жители Монтепуччио наверняка обрадовались, но мы трое, стоя у его постели, посмотрели на него с недоумением. Какая радость нас ждет? Почему мы должны радоваться его смерти? Ведь эти слова в равной степени были обращены и к нам. Рокко всегда был один перед лицом всего остального мира. Мне надо было бы проклинать его за это. Не питать к нему ничего, кроме ненависти поруганных детей. Но я не смогла, дон Сальваторе. Я помнила один его жест. Перед тем как пойти умирать, он провел рукой по моим волосам. Молча. Он никогда этого не делал раньше. Он провел своей мужской рукой по моей голове, провел тихонько, и я так никогда не узнала, был ли этот жест проклятием или знаком нежности. Я так никогда не смогла ответить себе на этот вопрос. И в конце концов пришла к выводу, что он одновременно сделал и то и другое: погладил меня, как отец гладит свою дочь, и вложил в мои волосы несчастье, как это сделал бы недруг. Вот из-за этого жеста я — дочь своего отца. Он не сделал этого по отношению к моим братьям. Он отметил так только одну меня. На меня легло бремя. Я одна достойна быть дочерью своего отца. Доменико и Джузеппе родились после меня, как-то тихо. Словно никакие родители не давали им жизнь. Он сделал этот жест только по отношению ко мне. Он выбрал меня. Я горжусь этим, и если он этим проклял меня, все равно. Можете ли вы понять это?
Я — дочь Рокко, дон Сальваторе. Не ждите от меня никакой исповеди. Соглашение между кланом Скорта и Церковью расторгнуто. Я привела вас в эту исповедальню под открытым небом, потому что не хотела приходить к вам в церковь. Я не хотела говорить с опущенной головой, дрожащим голосом кающейся грешницы. А это место, где мы сейчас сидим с вами, подходит для Скорта. Дует ветер. Нас окружает ночь. Никто нас не слышит, кроме камней, от которых рикошетом отскакивают наши слова. Мы сидим на скамье, изъеденной временем. Эти покрытые лаком доски слышали столько исповедей, что почернели от горестей мира. Тысячи робких голосов прошептали здесь о своих преступлениях, признались в своих заблуждениях, рассказали о своих мерзостях. Здесь их выслушивал дон Джорджо. Здесь, когда мой отец пришел на исповедь, он слушал его, слушал до тошноты. Все сказанные здесь слова, дон Сальваторе, впитали в себя эти доски. В такие вечера, как сегодня, когда дует ветер, я слышу их, они звучат снова. Тысячи прошедших через годы виноватых признаний, унизительных слез, стыдливых исповедей возникают снова. Словно длинная туманная дымка, которой ветер наполняет холмы. Это помогает мне. Я могу говорить только здесь. На этой старой скамье. Я могу говорить только здесь. Но я не исповедуюсь. Потому что не жду от вас никакого благословения. Я не стремлюсь получить отпущение грехов. Они здесь, во мне. Я унесу их с собой в могилу. Но я хочу все высказать. А потом уйду в небытие. Может быть, в ветре, в летнем вечере, останется мой запах. Запах одной жизни, которая смешается с ароматом камней и диких трав.
Глава третья
ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОРЕМЫК
— Подождите! — вопил Джузеппе. — Подождите!
Доменико и Кармела остановились, обернулись и посмотрели на брата, который в нескольких метрах от них прыгал на одной ноге.
— Что случилось? — спросил Доменико.
— У меня камешек попал в башмак.
Он сел на обочину и начал развязывать шнурки.
— Уже по меньшей мере два часа он мучает меня, — добавил он.
— Два часа?
— Да, — подтвердил Джузеппе.
— И ты не можешь потерпеть еще немного. Ведь мы уже почти пришли.
— Ты хочешь, чтобы я вернулся в деревню хромая?
Доменико не удержался и наставительным тоном произнес:
— Ma va fan’culo!..[3]
Его сестра расхохоталась.
Они стояли на обочине и в глубине души были рады, что это дало им возможность перевести дух и посмотреть, много ли им еще осталось идти. Они были благодарны этому камешку, что терзал Джузеппе, потому что это было предлогом сделать передышку. Джузеппе разулся не спеша, словно желая подольше насладиться ею. Главное было впереди. Теперь внизу уже виднелось Монтепуччио. Они смотрели на родную деревню жадными глазами, в которых можно было прочесть тревогу. Этот затаенный страх был страхом эмигрантов в час возвращения на родину. Извечный неодолимый страх, что за время их странствий все изменилось. Что улицы уже не такие, какими они были до их отъезда. Что тех, кого они знали, уже нет или, еще хуже, что они встретят их гримасой отвращения, неприязненным взглядом: «Ах это вы? Вы?» Вот этот страх они испытывали, стоя на обочине дороги, и маленький камешек Джузеппе был знаком Провидения. Ведь каждый из них хотел окинуть взглядом деревню, перевести дух и перекреститься, а уже потом войти в деревню.
Прошло меньше года после их отъезда, но они за это время повзрослели. Их лица стали тверже. В их взгляде появилась суровая сила. Вся жизнь отразилась в нем со своими невзгодами, смекалкой и неожиданными радостями.
Доменико, которого все звали Ма va fan’culo, потому что каждая его фраза кончалась именно этим ругательством, которое он произносил тягучим голосом, словно это было не ругательство, а какие-то новые правила произношения, Доменико стал мужчиной. В его восемнадцать ему можно было дать на десять лет больше. Грубые черты некрасивого лица, пронизывающий взгляд, который, кажется, служил ему для того, чтобы оценить, чего стоит его собеседник. Он был сильный, с большими руками, но всю свою энергию тратил на одно: уметь как можно скорее понять, с кем он имеет дело. «Можно ли этому человеку доверять?», «Можно ли на этом хоть немного заработать?» Эти вопросы уже не возникали в его мозгу, они как бы впитались в его кровь.
А вот Джузеппе сохранил детские черты. Он был моложе брата на два года и, несмотря на прошедшие трудные месяцы, остался круглолицым мальчиком с кукольным выражением лица. В их маленьком сообществе у него была страсть разрешать все конфликты. Он часто веселился, питал безусловное доверие к своим брату и сестре, и ему не приходилось разочаровываться. Его прозвали Рерре pancia piena[4], потому что он больше всего на свете любил набить свое пузо. Поесть досыта и даже сверх того — этим он был просто одержим. День, когда ему выпадал обильный обед, достойный его прозвищу, был удачным. А уж если два обеда — это день исключительный, и тогда Джузеппе пребывал в отличном расположении духа несколько дней. Сколько раз за время пути, который вел их из Неаполя в Монтепуччио, сколько раз улыбался он, вспоминая блюдо с клецками или кулебяку с мясом, которыми насладился накануне. И тогда он на пыльной дороге начинал говорить сам с собой, блаженно улыбаясь, словно не чувствовал усталости, обретя новые силы и радостное настроение, и иногда вдруг восклицал: «Madonna, che pasta!..[5]» — и сладострастно спрашивал брата: «Ты помнишь, Мими?» А потом следовали бесконечные описания кулебяк, о которых он вспоминал, их достоинств, их вкуса, соуса, с которым их подавали, и он настойчиво продолжал: «Ты помнишь, Мими, какой красный был sugo[6]? И как пахла мясная начинка, ты помнишь?» И Мими, выведенный из себя этим галлюцинирующим восторженным исступлением, в конце концов бросал: «Ма va fan’culo вместе со своими кулебяками!» Это был его способ дать понять брату, что они в пути, что у них гудят от усталости ноги и что они сейчас как раз и не знают, когда смогут еще поесть такой вкусной кулебяки.