Массовые беспорядки в СССР при Хрущеве и Брежневе - Владимир Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все массовые выступления и протесты заключенных, взятые в контексте сталинской модели социализма, были, в конечном счете, ударом по порядку управления и подрывали устои всей системы в целом. Неважно, в данном случае, насколько сознательно формулировали эту цель участники выступлений, если формулировали вообще. Неважно даже, насколько объективная направленность выступления отвечала субъективным представлениям и стремлениям участников волнений, в какой мере совпадали, если совпадали, личные планы зачинщиков и организаторов беспорядков и тех, кто был лишь пассивным участником событий, бунтовщиком поневоле. Главное, что по меркам советского уголовного кодекса и в соответствии со сталинской уголовной практикой подобные действия, в конечном счете, оценивались как опасные государственные преступления, с одной стороны, и затрудняли выполнение Гулагом его важнейшей — производственной — функции, с другой. (Не удивительно, что в отчетных материалах ГУЛАГ и МВД СССР статистические сведения о лагерном бандитизме и «повстанческих проявлениях» часто объединялись в общей рубрике1).
Организация забастовки или восстания в особом режимном лагере предполагала уникальное сочетание причин и предпосылок — политических (благоприятная внешняя ситуация — война, смена правителя или режима), организационных (наличие сплоченных неформальных групп, авторитетных руководителей и(или) организованного подполья), идеологических (осмысленные и достижимые, хотя бы гипотетически, цели и мотивы массовых действий), социально-психологических (запечатленный в групповом сознании опыт успешных протестных действий и/или действие будоражащих факторов — несправедливая смерть товарища по несчастью, превышающее лагерный «обычай» насилие в отношении узников и т. п.), наконец, физиологических — голод, истощение, болезни отбирали все силы заключенных и практически полностью исключали возможность коллективного организованного длительного и целеустремленного протеста.
Иные формы протестной активности заключенных — волынки, бунты, коллективные отказы от работы или от приема пищи — представляли собой более органичную, естественную и традиционную часть лагерного быта. Для их начала не требовалось ни тщательной подготовки, ни особой идеологии, ни даже формулирования далеко идущих целей. В ряде случаев для начала массовых беспорядков вполне достаточно было острой спонтанной реакции гулаговского населения на конкретные обстоятельства лагерной жизни либо наличия организованной группы заключенных, претендующих на особую роль и привилегии в лагерном сообществе. Борьба различных лагерных группировок — политических, этнических («чечены», «кавказцы»), этнополитических (украинские и прибалтийские националисты), чисто уголовных (воры-«законники», «отошедшие», «махновцы», «беспредельники» и т. д.) за контроль над местами заключения, их столкновения друг с другом и с администрацией, коль скоро они принимали массовые формы и осознавались властями как чрезвычайные происшествия, достойны изучения и описания не меньше, чем «чистое» политическое сопротивление в лагерях.
Протесты, самозащита и борьба заключенных за коллективное выживание никогда не были и не могли быть политически и морально стерильными, хотя бессознательное игнорирование этого факта, достаточно часто встречается в историографии. Способы действия и мотивы людей, вовлеченных в орбиту таких событий, порой просто невозможно однозначно квалифицировать как «высокие» или «низменные». Но все эти события, независимо от мотивов своих «актеров» и «авторов», разрушали и разлагали Гулаг как огромный производственный организм и репрессивную машину, как сферу принудительного труда, безнадежно ретроградную, политически недолговечную, экономически неэффективную и человечески неприемлемую.
2. Эволюция лагерного сообщества в конце 1920-х — 1930-е гг
Отвечая в свое время на абстрактный вопрос: «Какие вообще мыслимы способы сопротивления арестанта — режиму, которому его подвергли?», — А.Солженицын упомянул голодовку, протест, побег и мятеж. Протесты и голодовки, по мнению Солженицына, как способ воздействия на тюремщиков имели силу только в совершенно определенной общественной ситуации. Чтобы они действовали, должно существовать общественное мнение. Без его «соучастия» протесты и голодовки как способ отстаивания специфических интересов заключенных обречены[48]. Неудивительно, что такие формы сопротивления как голодовки, широко распространенные среди политических узников в царской и советской (до начала 1930-х гг.) России, практически сошли на нет в годы Большого террора. Поставив выступления заключенных сталинского Гулага в контекст западной модели гражданского общества (точнее — его полного отсутствия в сталинском СССР), писатель не стал рассматривать протестную активность заключенных в рамках общего процесса архаизации советского социума, отброшенного сталинской «революцией сверху» на многие десятилетия назад. Между тем в традиционном обществе массовые протесты выступают в качестве второй сигнальной системы, фактически обеспечивающей управление в экстремальных и кризисных ситуациях[49]. Для функционирования подобной системы общественное мнение не требуется. Более того, его существование даже и не предполагается. Протесты заключенных в этом случае вписываются в иную (архаическую) систему патерналистских взаимоотношений, в принципе враждебную любым институтам гражданского общества и предполагающую прямое и грубое «общение» подданных с высшей властью — без посредничества общественного мнения.
Суть изменений, привнесенных Сталиным, сводилась, однако, не просто к архаизации общественной системы вообще, пенитенциарной системы в частности. В отношениях с политическими узниками Сталин «выключил» даже традиционные формы обратной связи «опекаемых» с «верховным арбитром». В 1929 г. именно от Сталина руководители карательных органов получили вполне внятный сигнал: вообще игнорировать письменные заявления и протесты политических заключенных и прекратить практику препровождения этих документов в ЦК ВКП(б)[50]. Другими словами, верховная власть не только заблокировала политическим заключенным возможность апелляции к общественному мнению, но и отказалась в своих отношениях с «контрреволюционерами» нести бремя даже традиционного патернализма. После того, как Вождь народов сначала объявил себя глухим к эпистолярным протестам заключенных, а затем и к их голодовкам и обструкциям, политические заключенные «нового призыва» практически отказались и от популярных в 1920-е гг. форм борьбы. Начав после 1936 г. массовый перевод политических заключенных из политизоляторов в концентрационные лагеря, власть в свойственной ей символической манере в принципе отвергла любые притязания «контрреволюционеров» на особый политический статус. А в обстановке Большого террора и массового уничтожения политических заключенных само допущение того, что подобные протесты хоть сколько-нибудь значимы для власти, выглядело и было абсурдом. Сталинизм архаизировал отношения в социуме, отбросил его к примитивным формам общественного бытия и, вместе с другими атрибутами цивилизации, «упразднил» и сообщество политических заключенных, превратив их вместе с прочими осужденными в производственную функцию. Одновременно сталинская система попыталась разрушить не только сообщество политических заключенных, но даже и традиционный воровской мир, увлеченно культивируя утопические идеи трудовой «перековки» уголовников.
Во второй половине 1930-х гг. всему населению архипелага пришлось искать новые формы борьбы (не за свои права, просто за выживание!), основанные на гипертрофии производственных функций советской пенитенциарной системы. Жестокость новой системы смягчалась только ее потребностью в новом и новом «рабочем мясе», а невыносимость рабского труда компенсировалась многочисленными «неуставными» нарушениями режима содержания во имя выполнения производственных планов. Строго говоря, новые формы борьбы за более благоприятные условия отсидки, «неполитическая» часть населения Гулага, назовем ее так, чтобы отделить от идейных противников режима, вроде меньшевиков, троцкистов, националистов, монархистов и т. д., начала вырабатывать уже на рубеже 1920-1930-х гг. Модель подобных форм сопротивления, фактически, борьбы за выживание, впервые возникла не в Гулаге, а в районах кулацкой ссылки, где власть отрабатывала «мягкие», «колонизационные» формы использования принудительного труда.
Лейтмотивом официальных документов начала 1930-х гг. о стихийных выступлениях и волнениях сосланных кулаков была мысль о том, что волынки сосланные кулаки устраивают «на почве невыносимых условий». Зато отказ товарищей по несчастью поддержать бунтовщиков обычно был связан с более сносными условия существования — «здесь им живется хорошо»[51]. Массовые побеги из гиблых мест и спорадические массовые беспорядки, сигнализировали властям о невыносимости конкретных ситуаций, совершенно исключавших приспособление и адаптацию к неволе. В ответ власти предложили «хозяйственное устройство» в обмен на добросовестный труд в местах принудительной колонизации. В итоге индивидуальные надежды терпеливых крестьян («лишь бы места подходили для пашни, да давали хлеба, а тайгу расчистить можно, лес близко, строиться будет легко, земля свежая и хлеб будет родиться»[52]) блокировали организованный социальный протест.[53]