Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я живу среди фабрик. Каждое утро, в 5 часов, слышен один свисток, другой, третий, десятый, дальше и дальше. Это значит, что началась работа женщин, детей, стариков. В 8 часов другой свисток — это полчаса передышки; в 12 третий — это час на обед, и в 8 четвертый — это шабаш.
По странной случайности все три фабрики, находящиеся около меня, производят только предметы, нужные для балов».
Как тесно от сонма исчезнувших, как все сближено в этих переулках! Век от века не отделен и кварталом, а десятилетия мирно соседствуют, сплетничая из ворот в ворота и переглядываясь сквозь решетки оград. Продвинувшись во времени еще на два месяца вперед, выбери чистый майский вечер с зеленоватым небосклоном и через Зубово, Смоленским бульваром или Пречистенкой проникни в сон и тополевый шелест Старой Конюшенной. По мере продвижения в глубь города и века будет стихать непреложное погромыхивание станков, и на смену ему возникнут трехдольные вздохи духового вальса, оживленного и торопливого, как женщина с блестящими глазами. Он сам обнимет тебя, этот вальс, легко покружит и поднесет к одному из палисадников. Встань здесь, ухватившись за чугунные копья ограды; замри.
Сквозь темные кущи сиреней церковно пылают распахнутые окна. Шесть гладких колонн фасада прозрачно светятся и тают, точно парафиновые. Здесь — изумрудная полоска газона и свежая ветка, отблескивающая лаковым молодым листком, там — ноздреватые камни круглого бассейна смело выхвачены из сумрака; за окнами — белый дрожащий жар свечей и хрустальных подвесков, мелькание покачивающихся, воздетых в вальсе рук, душистые и теплые ветры бала.
Свет и музыка неотделимы, слиянны; свет и музыка упругими лучами летят в прохладу переулка; майские жуки и капустницы ныряют в этих широких лучах. Свет и музыка из окон! О, счастье и легкость весны, безлунное небо, вихрь белого шелка, отчетливое переступанье ловких туфелек!..
Трепетные недра века, новое смещение первозданных пластов, первые шорохи зреющих обвалов. Угловатый артиллерийский поручик, вернувшийся с Малахова кургана, еще сидит меж двух свечей над «Казаками», еще нету года, как донесло от Темзы призывное гудение набата, еще в комиссиях «Положение о реформе», еще в черновиках «Капитал». Трехдольные вздохи дворянского вальса свободно витают над Старой Конюшенной, обещанием беззаботной весны шелестят тополя. Седой дворецкий знаками манит в переднюю темноглазого тонкого пажа в черном мундирчике с золотыми обшлагами, почтительно шепчет ему на ухо, озираясь на дверь. Паж мчится через двор и людскую; из-за чисто выскобленного стола встает высокий румяный кадет, весело раскинув руки. Братья замирают в долгом объятии, садятся, молча и жадно глядят друг на друга. Дворецкий в сторонке стоит понурившись, руки за спину, кухарка уголком передника утирает глаза.
Кадет прибежал из Лефортова, пробирался ночными пустырями, тесаком отбиваясь от собак; в корпусном дортуаре, в его постели, лежит чучело, свернутое из платья. Кухарка ставит перед ним горшок гречневой каши, он уписывает ее, втолковывая брату теорию Канта — Лапласа.
— ...но видишь ли, умозрение здесь не у места. Не дерзай, не основываясь на опыте и наблюдении, предполагать, какие перевороты постигли вселенную во время вращения Лапласова шара. В том-то и состоит великий результат борьбы эмпирического знания с идеалистическим. Наука пришла к убеждению, что совершенно немыслимо знание, не опирающееся на эмпирическом, вещественном данном. Кстати, ты так и не раздобыл Молешотта?..
Свет и музыка летят через темный двор в раскрытое окошко. От Крымского Брода наносит ночной холодок. Политая рассада никнет на москворецких огородах.
— Ты помнишь у Шиллера: «По морю вселенной направил я бег...» Недавно я читал об этом в «Сыне отечества» и в публичных лекциях Рулье. Наша солнечная вселенная система есть лишь одна из бесчисленных групп мировых тел. Она катится к одной из звезд, находящихся в созвездии Геркулеса.
— Сиротки вы мои! — вздыхает кухарка, подперев щеку ладонью.
Там, в залах, разносят мороженое. Отец, благоухая бакенбардами, усаживает почтенных гостей за зеленые столы. Робкие созвездия над двором мерцают обещанием изумительной жизнп. Мы катимся к одной из звезд Геркулеса! Что-то будет со мной? Я жду, я хочу всего!..
Траектория жизни, огромная, как Млечный Путь, вырвавшись из Штатного переулка, рассекает пространства. Ненастные плесы Амура, петропавловский каземат, свободомыслящие и ворчливые часовщики Юрской федерации, Лионский процесс анархистов, салатные грядки исправительной тюрьмы Клерво — и добрые работники всех материков, внимающие мягкосердечным призывам к безотлагательному бунту.
Проносятся годы, и только ласковая старческая память бродит по этим тенистым закоулкам, заглядывает в шестиколонный особняк. Пышнобородый Саваоф анархии сидит за самодельным сосновым столом, как бы поддерживая могучими плечами тисненую вселенную книжных полок. Столярный верстак громоздится в углу. За окнами — туманные этажи и трубы мирового города. Но не беззаботный ли дворянский вальс долетает оттуда, из-за тумана? О, счастье и легкость весны!.. Протерев платком увлажненные стекла очков, старик снова склоняется над рукописью. Английские слова размашисто ложатся из-под пера:
«Внезапно наступает затишье. Отец садится за стол и пишет записку. «Пошлите Макара с этой запиской на съезжую. Там ему закатят сто розог».
В доме ужас и оцепенение.
...Слезы душат меня! После обеда я выбегаю, нагоняю Макара в темном коридоре и хочу поцеловать его руку; но он вырывает ее и говорит, не то с упреком, не то вопросительно: «Оставь меня; небось когда вырастешь, и ты такой же будешь?»
— Нет, нет, никогда!»
— Так! Никогда!..
Ты бродишь по Хамовникам. Времена года, времена угасшего века, толпясь и мешаясь, промелькнули перед тобой. И вот опять белый июньский полдень, сегодня, газетные мысли. Но две гигантские тени снова вырастают над зелеными кущами Девичьего поля, сединами уходят в горячую высь. Ты шевелишь в памяти тихие приметы места, вещественный прах двух славных существований, и вот два странных предмета, — мелочь, чудачество вели-* канов! — рождают мысль о важном сходстве.
Сапожная колодка и столярный верстак!
Великие старцы! — восклицаешь ты, низко кланяясь могучим теням. — Вы оба почитали ручной труд, тяготея к скромному самообслуживанию, и кто посмеется над вами за это? Но не с деревенским ли шильцем, не со слободской ли стамеской корпели вы и над заветным делом спасения человечества? Брадатые кустари социального переворота, плечистые мастера душеустройства, вы вознамерились заново стачать, как сапог, обстругать, как сосновый брус, человеческую личность, штука за штукой, душа за душой, предполагая, что в результате мир должен стать прекрасным и удобным для всех.
Ваши голоса не были схожи, и то, что набормотал одному тульский мужик, а другому тот же мужик, обернувшийся московским полуфабричным и юрским полуремесленником, звучало по-разному. «Царство божие внутри нас!» — сердито гремел старый граф, призывая к уединенной молитве и братскому всепрощению.
«Для великого дела торжества свободы и справедливости необходимы мужественные и нравственные личности», — благостно вторил старый князь, безбожник и возмутитель, предлагая сотрудничество вольных общин, основанных на добром согласии индивидов.
Опорная точка обеих систем одинакова: внутреннее решение единицы, ее воля к самосовершенствованию, из которого да воссияет счастье целого.
Отважные единоборцы, сердце и совесть мира! Вы думали о главном, заботились о высшем, к чему только может стремиться человек: о разрушении общества несчастных, о создании общества равных, великодушных и мудрых. Но вы взялись за дело не с того конца, и ваша падсадная работа оказалась бесплодной. Какая страшная пожизненная ошибка! Сколько ума, таланта, мучений понапрасну! Вместо того чтобы стать проводниками в будущее, ваши огромные жизни легли как две горы на пути к земле обетованной, и доныне приходится подрывать и раскапывать эти груды выстраданных вами лжеучений. Что же! И своими собственными судьбами вы опровергли самих себя. Полувековой труд самоосвобождения, страстные усилия быть лучше, чем есть, бегство от единокровной среды, от ее низменных интересов, от ее классовых внушений и — полная закрепощенность среде, веку, необходимости, слепое барахтанье в быстрине своего социального потока. И у смертной черты — горькое Астапово, брюзгливое дмитровское затворничество.
Да, есть другой способ улучшения человеческой природы!
Бегут и бегут валы неистощимого океана. Катятся и гремят, сшибаясь, и, раздробившись о береговой предел, исчезают в прародительских пучинах. И новые, новые... Морской запах свежести, запах вечного обновления парит над миром. И молодое белое солнце внимательно смотрит из облаков. Вздымаются, гремят, исчезают...