Некуда - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, – говорил Арапов, усевшись дома перед Персиянцевым и Соловейчиком, – теперь за новую работу, ребята.
День целый Арапов строчил, потом бегал к Райнеру, к Рациборскому. Правили, переправляли и, наконец, сочинили что-то.
– Теперь чертъ, Соловейчик, – сказал Арапов.
И Соловейчик стал чертить.
За полночь Соловейчик кончил свое ковырянье на литографическом камне, сделал вальком пару пробных оттисков и ушел из квартиры Арапова.
На Чистых Прудах становилось скучновато. Новостей эффектных не было. Маркиз жаловался, что сходка топчет в его комнате полы и раздавила зубную щеточку накладного серебра.
Самым приятным занятием маркизы было воспитание Лизы. Ей внушался белый либерализм и изъяснялось его превосходство перед монтаньярством. Маркиза сидела, как Калипсо в своем гроте; около нее феи, а перед ними Лиза, и они дудели ей об образцах, приводя для контраста женщин из времени упадка нравов в Риме, женщин развратнейших дней Франции и некую московскую девицу Бертольди, возмущающую своим присутствием чистоту охраняемых феями нравственных принципов.
Глава четырнадцатая
Московские мизерабли
В ряду московских особенностей не последнее место должны занимать пустые домы. Такие домы еще в наше время изредка встречаются в некоторых старых губернских городах. В Петербурге таких домов вовсе не видно, но в Москве они есть, и их хорошо знают многие, а осебенно люди известного закала.
Пустой дом в губернии исключительно бывает дом или спорный, или выморочный, или за бесценок взятый в залог одуревшим скрягою. Встречаются такие домы преимущественно в городах, где требование на помещения относительно не велико, доход с домов не верен, а обыватель не охотник ни до каких затрат на ремонт здания. Но страннее всего, что встречаются такие домы и в нашей оригинальной столице, и даже нередко стоят они среди самой густонаселенной местности. Кругом битком набито всякого народа, а тут вдруг стоит дом: никогда в его окнах не видно света, никогда не отворяются его ворота, и никто им, по-видимому, не интересуется. Словно никому этот дом не принадлежит и никому он не нужен.
Иногда в таком доме обитает какой-нибудь солдат, занимающийся починкою старой обуви, и солдатка, ходящая на повой. Платит им жалованье какой-то опекун, и живут они так десятки лет, сами не задавая себе никакого вопроса о судьбах обитаемого ими дома. Сидят в укромной теплой каморке, а по хоромам ветер свищет, да бегают рослые крысы и бархатные мышки.
Один такой дом стоял невдалеке от московской Сухаревой башни. Дом этот был довольно большой, двухэтажный, в один корпус, без всяких флигелей. Дом стоял посреди большого двора, некогда вымощенного камнем, а ныне заросшего шелковистою муравкою. На улицу выходила одна каменная ограда с давно не отворявшимися воротами и ветхой калиткой. В кухне дома жил дворник, какой и должен находиться в таком доме. Это был отставной солдат, промышлявший теркою и продажею особенного нюхательного табаку, а в сожительстве он имел солдатку, не свою, а чужую солдатку, гадавшую соседям пустого дома на картах. В конуре у калитки еще жила старая цепная собака, и более, казалось, никто не обитал в этом доме.
Но это только так казалось.
По вечерам в калитку дома входили три личности. Первая из этих личностей был высокий рыжий атлет в полушубке, человек свирепого и решительного вида; вторая, его товарищ, был прекоренастый черный мужик с волосами, нависшими на лоб. Он был слеп, угрюм и молчалив.
Далее сюда входил еще молодой паренек, которого здесь звали Андреем Тихоновичем.
Все это были люди беспаспортные и никому из ближних соседей ни с какой стороны не известные.
Слепец и его рыжий товарищ жили в большой, пустой комнате второго этажа и платили сторожу по три четвертака в месяц, а молодой жидок, которого здесь звали Андреем Тихоновичем, жил в продолговатой узенькой комнате за ними.
Обе эти комнаты были совершенно пусты так же, как и все остальные покои пустого дома.
У мужиков на полу лежали два войлока, по одной засаленной подушке в набойчатых наволочках, синий глиняный кувшин с водою, деревянная чашка, две ложки и мешочек с хлебом; у Андрея же Тихоновича в покое не было совсем ничего, кроме пузыречка с чернилами, засохшего гусиного пера и трех или четырех четвертушек измаранной бумаги. Бумага, чернила и перья скрывались на полу в одном уголке, а Андрей Тихонович ночлеговал, сворачиваясь на окне, без всякой подстилки и без всякого возглавия.
Андрей Тихонович тоже был беспаспортный и проживал здесь с половины лета, платя сторожу в месяц по полтине серебра.
Теперь и Андрею Тихоновичу, и рыжему с слепым приходилось плохо. Сторож не выгонял их; но холода, доходившие до восьми градусов, делали дальнейшее пребывание в пустом, нетопленом доме довольно затруднительным.
Перелетным птицам приходилось искать нового, более или менее теплого и притом опять дешевого и безопасного приюта; а по этому случаю жильцы пустого дома желчны и беспокойны.
В ночь, когда Арапов поручил Нафтуле Соловейчику последнюю литографскую работу и когда Соловейчик, окончив ее, сделал два пробные оттиска, он, дойдя до забора пустого дома, перескочил его за собачьей конурою и, так сказать, перекинувшись Андреем Тихоновичем, прошел в свою пустую казарму.
Час был поздний, но соседи жидка еще не спали: они ругались с холода.
Андрей Тихонович постоял одну минутку, послушал и потом начал ходить, беспрестанно останавливаясь и приставляя палец ко лбу.
По гримасам и ужимкам жидовского лица видно было, что в душе Нафтулы Соловейчика кипит какой-то смелый, опасный план, заставляющий его не слыхать ругательств соседей и не чувствовать немилосердного холода пустой горницы.
– Да, так, так, – проговорил к полуночи Соловейчик и, вынув из кармана бумажный сверточек, достал оттуда стеариновый огарочек. Из другого кармана он вынул спичку и, добыв ею огня, стал моститься в уголышке. Сначала Соловейчик капнул несколько раз на пол стеарином и приставил к не застывшим еще каплям огарок. Потом подошел к двери соседей, послушал и, отойдя опять на цыпочках, прилег к огарку, достал из кармана сверточек чистой бумаги, разложил его перед собою и, вынув ломаный перочинный ножик, стал поправлять перо.
Через пять минут жидок, скосоротившись, вывел титул должностного лица, которому назначалась бумага, и остановился. Потом покусал верхушку пера, пососал губы и начал: «Хотя и находясь в настоящую время в противозаконном положении без усякий письменный вид, но по долгу цести и совести свяссенною обязанностию за долг себе всегда поставляю донести, что…» и т. д. Соловейчик все писал, словно историю сочинял или новое поминанье заводил. Имен, имен в его сочинении было, как блох в собачьей шкуре: никого не забыл и всем нашел местечко. Прошло более часа, прежде чем Соловейчик окончил свое сочинение строками: «а посему, если благоугодно будет дозволить мне жительство и снабдить приказаниями, то я надеюсь в сей должности еще полнее оправдать доверие начальства».
– Нет, брешешь! Семь пачек я сам знаю, что есть, да что в них, в семи-то пачках? Черт ты! Антихрист ты, дьявол ты этакой; ты меня извести хочешь; ты думаешь, я не вижу, чего ты хочешь, ворище ты треанафемский! – ругался в соседстве слепой.
– Молчи! – прошипел рыжий.
– Молчи! Нет, не замолчу, не замолчу, а я тебя в Сибирь сошлю.
– Молчи, чтоб тебе высадило.
– Не стану молчать: ты подай мне свою подушку, а мою возьми. Ты меня обворовал: бумажек мне навязал, а деньги себе взял.
– Молчи! – прошипел рыжий.
– Не замолчу, я до государя доведу. Я виноват, я и повинюсь, что я виноват: казните, милуйте; загубил христианскую душу. Тебя просил: не греши, Антошка; дели как по-божинскому. Вместе били почтальона, вместе нам и казна пополам, а ты теперь, видя мое калечество, что мне напхал в подушку?
– Молчи, черт, в подушке твои деньги.
– Врешь: ты деньги вытащил, а напхал бумажек. Я вчера достал одну, всем показывал: вот, говорю, барин один мне сигнацию подарил; говорят: чайная бумажка. Это ты, разбойник, это твое дело.
Соловейчик обезумел.
– Подай мне свою подушку, – кричал разъяренный слепец.
– Молчи, дьявол! – шипел рыжий.
– Подай.
– Убью, молчи.
– А, убьешь! – проревел слепой, и вслед за тем рыжий вскрикнул.
Соловейчик толкнул дверь и увидал, что слепой сидит на рыжем и душит его за горло, а тот одною рукою слабо защищается, а другой держит набойчатую подушку.
Еврей в одно мгновение сообразился: он схватил свой перочинный ножик, подскочил с ним к борющимся, ловко воткнул лезвие ножа в левый глаз рыжего и, в то же мгновение схватив выпущенную нищим подушку, слетел с лестницы и, перебросившись с своим приобретением через забор, ударился по улице.
На дворе был холод, звонили к заутреням, и из переулочков выныривали темные личности, направлявшиеся с промышленным ночью товарцем к Сухаревой, Лубянке и Смоленскому рынку.