Свет очага - Тахави Ахтанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Проша… ты зря сомневаешься… Ты не томись… — и тут меня озарило. — Верят тебе! Если бы не верили, не приняли бы в отряд.
— Ага, а Носовец сказал: «Мы тебя еще испытаем», он-то как раз мне и не верит, — Прошка опустил голову. — Потому и послал на кухню, что не верит.
— Кто тебе сказал, что не верит тем, кто на кухне? А я? Я тоже на кухне.
— Вы что… вы женщина, — печально сказал Прошка. Потом, подумав, добавил — У вас же маленький ребенок.
Я как могла успокаивала Прошку, обещала поговорить о нем с Касымбеком. Конечно, я скажу Касымбеку. Пусть успокоит парнишку, пусть хоть позволит ему участвовать в занятиях, стрелять научат. Я верила Прошке, слезам его, текущим из сонно-удивленных глаз. Мне стыдно было за скользкую ту мыслишку, за минутное недоверие.
7
…Колени затекли. Я долго сидела неподвижно, оберегая сон двух малышей, и не заметила, как вся погрузилась в раздумья, в эти бесконечные разговоры со своим прошлым. Мне вспомнилось, как бабушка Камка одергивала заболтавшихся невесток: «Когда бабы языками чешут, телята у коров молоко высосут. Идите, делами занимайтесь». Вот и я, перебирая в памяти минувшее, как бы отодвинула в сторону дела нынешние. А пора было уже за них приниматься. Тихо, чтобы не разбудить детей, я сняла их с колен и уложила на пол.
Глаза привыкли к темноте. В предрассветных сумерках обозначилась вся внутренность землянки. Повсюду роящимися комьями темнели какие-то вещи, я встала с места, чтобы ощупать их. Ну да, здесь же был раньше склад: старые ящики, какие-то железки. Я нашла два старых мешка и кусок брезента, наткнулась на дробовик, видно, какой-то партизан добыл себе немецкий автомат, а ружьецо оставил здесь, рассчитывает забрать его потом. Много здесь собралось разного хлама, а вот съестного — ни крошечки, а искала я долго, старательно.
Но напрасно. Уже в прошлую зиму бывали перебои с продуктами, но особой нужды мы все-таки не испытывали еще — в близлежащих деревнях у людей имелись кое-какие припасы, и партизаны приносили муку, картошку, кое-что еще, а иной раз и скот на забой пригоняли. Но отряд увеличивался, а запасы деревенские истощались. Однажды Касымбек вернулся почерневшим, осунувшимся и рассказал, как в одном домишке встретила его хозяйка. Она сидела за пустым столом в нетопленой избе. На голове ее был толстый на вид, какой-то драный платок, и оттуда, с бледного лица, спокойно и страшно смотрели блестящие от голода глаза.
— Хлебушка? Хлебушка нетути. Вы придете — мы вам все свое, отъемное несем, понимаем. Немец, тот сам все под метелку гребет, не остановится никак, пока все не уташшит. Дак… как же мы сами-то живы еще? А, сынок?
— У людей в деревнях совсем ничего не осталось, — говорил тогда Касымбек. — А в дальние рейды идти — тогда за каждую буханку пришлось бы платить ценой жизни, и то если хлеб этот донесешь…
Хлеба нет, плохо с едой, и об этом лучше не думать. В землянке стоял нежилой, могильный какой-то холод, и прилечь было негде: в одном углу когда-то набросали еловых ветвей, но хвоя осыпалась, и голые сучья вдавливались в тело. Я решила настелить на них брезент, уложить малышей и укутать их мешками. Дулат проснулся, когда я подняла его. Он было захныкал, собираясь заплакать, но почувствовал меня, быстро успокоился и стал тыкаться лицом в мою грудь. Я расстегнула пуговицы толстого пальто.
Дулат… Родной мой Дулат. Имя ему дал отец. В землянке — медпункте, где я тогда лежала, как-то собрались пять или шесть человек, они о чем-то возбужденно говорили, потом спор затих, пошли шутки, смех, кто-то спросил: да, а как же малыша назвали? Все смотрели друг на друга с веселым недоумением, потом ожидающе глянули на Носовца, и тот сказал:
— Малыша кто родил? Мать! Вот пусть мать и даст ему имя.
Я растерялась, не думала еще как-то об этом.
— Раз мальчик, пусть отец ему имя даст, — сказала я.
Касымбек, видимо, заранее все уже решил.
— Мне хочется назвать его Дулатом, — сказал он и объяснил русское значение имени своим товарищам — Дуыл — по казахски «буйство» и «веселье». Сын родился в бушующую войну. Так пусть всюду, где появится он, вместо буйства огня и разбоя наступит веселье. Есть у казахов и хороший поэт — Дулат. И еще у меня был старший брат по имени Дулат.
И пошло в землянке веселье. Абан отвинтил пробку от своей фляжки, безумолчно тараторя, стал разливать по кружкам пахучую жидкость.
— Специально для этого события хранил. Это вам не какой-то там дохлый немецкий шнапс, а настоящий русский самогон, — смеялся он, лукаво и живо блестя глазками своими.
— Тогда выпьем за Дулата, — поднял кружку Носовец. — Мы будем его по-русски звать, Димкой, привычней чтобы. Так вот, пусть будет он настоящим воином, как его отец!
Поднятые кружки сдвинулись, глухо, размыто как-то звякнули, плеснулся в них крепчайший и чистый, как детская слеза, самогон. Все с веселой торжественностью и особым каким-то откровением смотрели Друг другу в глаза, на дне которых приоткрылось в эту минуту что-то коренное — чувство братства, наверное. Выпили, шумно, долго нюхали хлеб с закрытыми глазами, пошел быстрый и легкий говор. Абан, подойдя к малышу, прокричал ему на ухо: «Дулат, Дулат, Дулат!» И, подняв от него сияющие глаза, проговорил счастливо:
— Есть такой обычай у казахов. Кричу, чтобы мальчик крепко запомнил свое имя.
Так был наречен мой сын, и над головой его как бы сошлись и соединились казахские и русские обычаи. Оглянувшись, я посмотрела на детей — они спали пока еще, мой сын и дочь Светы, маленькая Света.
Все эти годы меня подспудно тревожило: как уберечь сына, как уцелеть нам? Но оказалось, этого мало. Судьба решила утяжелить ношу, которую я как могу вот уже столько лет несу, стискивая зубы и никому ни на что не жалуясь. И на другую руку она положила еще одного ребенка, русскую девочку, дочь моей подруги Светы, родившейся несколько позже Дулата моего.
Он еще не завозился, только открыл глазки и пялил их в этот серый сумрак, как я подняла его к груди. Кормить его теперь не хотелось, и я подняла Дулата повыше и чмокнула в макушку, и как бы из этого звука появился, стал нарастать другой. Я прислушалась. Вот еще один