Орбека. Дитя Старого Города - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У ворот задержала её стража – не разрешено было входить, опасались впустить даже старую женщину, боялись всего. Солдаты стояли у моста немного пьяные и смеялись над прибывающими, с жестокостью, с насмешками, в которых человек может превзойти животное. Лев разрывает, но не издевается над жертвой.
Затем, когда Ендреёва крутится у входа, прибежала другая дрожка из города с какими-то урядниками. Одним из них был как раз тот вицмундирный, который при ревизии у Ендреёвой дал такие доказательства быстроты ума. Она бросилась к нему.
– А, пане, там мой сын!
– Ага! Значит, ты уже знаешь, где? Легко было догадаться, что рано или поздно должен был туда попасть.
– Два раза раненый!
– Жаль, что только раненый, – ответил бездушный человек, – потому что утешения от него ожидать не можешь.
При этих словах Ендреёва отступила, жестокость урядника закрыла ей рот, она подумала, что просить такого дьявола о милосердии было бы преступлением.
Урядник тоже почувствовал, что зашёл слишком далеко, что во имя власти, которую он представлял, обижая самые святые материнские чувства, совершил возмутительное преступление человечества. Смешался.
– Как же ты знаешь, что он раненый? – спросил он медленней, пытаясь отплатить за первую свою грубость. – Говори же! Не знаю, но мог бы ей всё-таки чем-нибудь помочь.
Ендреёва поглядела на него со страшным гневом.
– Слушай, – сказала она, – я не знаю, кто ты, но ничего не хочу от тебя, ты не имеешь сердца, ты ранил мать и чувство, которое сам Бог приказал уважать. Ежели имеешь отца или мать, они тебя когда-нибудь оттолкнут, ежели имеешь детей, они тебя выпроводят. Слышишь, болью, посланной мне от Бога, проклинаю тебя; пусть погибнет мой сын, а кровь его падёт на ваши головы, чудовища!
Несмотря на закалку бюрократа, он побледнел как платок, дрожал, бормотал; это проклятие звучало в его ушах как неминуемый приговор. Крутился, пытался усмехнуться, но губы его посинели, а глаза поблекли.
Ендреёва выглядела героически.
– Слуги бездушных, – воскликнула она, – вы будете прокляты! Пусть ваша старость проходит в одиночестве, пусть тяжёлое умирание продлится в одиночестве в пустыне – не знали вы людей, пусть свет вас не знает! Будьте прокляты! Будьте прокляты!
Было это у ворот цитадели, урядник стоял как вкопанный, солдаты, которые немного понимали, дрожали, глядели, не прикажет ли кто схватить женщину, но бюролист развернулся, кусая губы, и медленно пошёл через мост, раздавленный этим приключением. Испорченный, заржавевший в этой опустошающей атмосфере, он имел ещё в себе что-то человеческое на дне, и когда Ендреёва возвращалась домой, он потащился искать её сына.
Франек действительно был в госпитале цитадели. После обстрелов, которые пробили столько благородных грудей, с простреленной ногой упал бедный на брусчатку, теряя сознание. Люди бросились его спасать, внесли в соседний магазин, где ему перевязали новую рану, а боль привела в чувство; но в эти минуты его сразу схватила полиция и солдаты, потащили сначала в Замок, откуда его позже отослали в тот общий русский склад, который называется цитаделью.
Мы знаем уже, сколько виновных и невиновных может ежегодно пройти через русские узилища. Кто же не знает из описаний, из воспоминаний, из лицезрения, по крайней мере, этого места ужасов? Этого невыразимого ужаса заключения? В одном, может, Неаполе при Бурбонах могло существовать нечто подобное. Если бы на осуждение русского правительства нужно было привести что-нибудь решительное, кажется, достаточно было бы описания одного такого заключения, в которое каждый, кто попался, из-за одного того, что там был, есть уже виноватым, откуда никто не выходит без изъяна подозрения, где держат одних из-за того, что что-то учинили, других, дабы что-нибудь не сделали, где суд выпытывает бранью, бичём, страхом, взятничеством и коварством, где подписываются протоколы, какие прикажут, где нет никакого закона, ничего, что могло бы спасти однажды туда пойманного.
Дантовское Lasciate ogni speranza, voi ch’emrate высечено на вратах того ада, в которых людская злоба, жадность, фантазия правят вопреки всяким законам, руководящих миром. В этих стенах, из которых выходят на смерть, изгнание, в которых гниют забытые, умирают, задушенные влажностью и тоской, издевательский смех палачей есть единственным словом утешения.
И есть всё-таки люди, что защищают систему, которая там господствует, которые подают ей руку, что идут с ней и во имя её, заслоняя плащём защитников общественного порядка. Что же ему ещё угрожает, этому порядку, кроме как преступления, которые вынудили бы к революции ангелов?
Знаменитые государственные мужи, покрытые звёздами, после хорошего обеда отвечают на такие упрёки обычно: «Вы не христиане, не умеете страдать!» Можно бы им ответить: «Вы нехристиане, если можете на это смотреть, если в мире с адом хотите быть сынами Христовыми».
С неспокойной душой вицмундирный господин медленно вошёл в цитадель и направился прямо в госпиталь; хотел показать, что был человеком; он был изменившимся от проклятия, слёзы на застывших веках жгли ему глаза. Он пошёл сам искать сына вдовы.
Какой-то седой генерал ходил по плацу и бурчал вполголоса; его руки были сложены на груди, голова опущена, он был явно гневный.
Урядник приветствовал его издалека.
– Ну, что вы скажете? – сказал генерал, останавливаясь. – Каспер Иванович, что вы скажете? Этот старый Горчаков заболел животом, или что? Потерял хладнокровие? Но где Муханов? Где иные, что имеют всё-таки голову на плечах? Что же такого страшного, что несколько человек убиты из этой толпы бунтовщиков? А они выпускают из рук власть, отдают её какой-то там Делегации, признают себя виновными. Правительство пропало, потеряло авторитет. Россию компрометируют. Что это – пять трупов? Я бы их убил пятьсот и только тогда был бы конец.
Старый генерал Ступайко говорил почти с отчаянием:
– Милая наша роль! Будем со стыдом смотреть, как они этих бунтовщиков будут с почестями хоронить. Убили себя… Горчаков обезумел.
Урядник пожал плечами.
– Ну, я сразу говорил, что это плохо! – шепнул он потихоньку.
– Плохо? Что это – плохо? Мало! Я бы их отдал под суд, а они меня отдают под суд за то, что я по их приказу в это отребье стрелял… Всё пропало! Глупцы думают, что они их этим успокоят. Ага! Пока тут наша нога, покоя не будет. Мы потеряли Польшу!
Генерал лихорадочно говорил, не обращая внимания на ответы; урядник медленно ушёл. Дальше он разговаривал сам с собой, грозя кулаком в сторону Замка.
В дверях госпиталя стоял другой военный, бледный и смешанный.
– Что слышно? – спросил тот живо.
– Ничего, господин генерал!
– А в городе?
– Спокойно.
– Что же они, не