Том 22. Избранные дневники 1895-1910 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
27 мая. Вчера вечером очень трогательное общение с студентом, приехавшим для свидания с Кавказа. Гусев сказал, что, кажется, проситель. Он подал мне конверт, прося прочесть. Я отказывался, потом стал читать с конца. О монизме и Геккеле. Я недобро стал говорить ему. Он страшно взволновался. Потом я узнал, что он чахоточный, безнадежный. Он стал уходить и сказал, что чтение «О жизни» было для него событием. Я удивился и попросил остаться. Я прочел его записку. Оказалось, совсем близкий человек. А я оскорбил, измучил его. Мне было и больно и стыдно. Я просил его простить меня. Он остался в деревне ночевать. Нынче утром пришел, и мы умиленно говорили с ним. Очень трогательный человек. Я полюбил его.
Нынче думал, что не буду писать. А взял и написал довольно много. Может быть, что-нибудь и выйдет. Только не знаю подробностей. Потом ездил верхом к Гале и Оле и видел Николаева и Гольденвейзера. Очень приятно было у них. Записать только одно:
1) Наша особенная, исключительная любовь к ближним только затем и нужна, чтобы показать, как надо бы любить всех. В проститутках видеть дочерей и так же, как за любимую дочь, страдать за них.
Иду обедать.
28 мая. Приехал Лев. Мне тяжело с ним. Слава богу, не изменил требованиям любви, но не могу не сторониться, не молчать, слушая его. Не молчал только два раза: когда он говорил о своем недовольстве жизнью — я сказал, что я думаю о необходимости жить духовной жизнью, и другой раз выразил свое отвращение, когда он высказал сочувствие, оправдание убийствам Столыпина. Вечером он говорил очень глупо. Я все молчал. Пришел мальчик портной. Один из тех, которые хотят сразу изменить жизнь. Нынче ночью очень болела задняя левая часть головы, и не спал. Должно быть, от этого не пишется. Теперь 1-ый час. Был Евдокимов, сапожник. Единомышленник. Вчера, к стыду своему, было неприятное письмо, осуждающее меня за мое распоряжение имуществом.
29 мая. Встал здоров. Вышел. Тульские просители. Опять забыл и недобро говорил с ними, отказывая. Пошел в сад и очень хорошо думал. Запишу. Вчера хорошее письмо Черткова к Кузьмину. Нынче чуть-чуть поправил «Нет в мире виноватых» и занялся «О любви». Недурно поправил. Ездил хорошо в Колпну. Записать:
[…] 2) Люди, мало мыслящие и занятые своими целями, не могут переноситься мыслью в других. А это-то и важно.
[…] 4) Очень хотелось бы в «Нет виноватых» показать, как все люди живут одним своим и глухи ко всему остальному.
Милый Иван Иванович огорчился на Черткова. Письма довольно приятные. Написал о женщинах письмо и ответ на осуждения. Поразительная история Кашинской*. Спор о вегетарьянстве Николаевой с…. (забыл). Я вмешался и огорчил, вероятно, NN. И мне больно стало.
30 мая. Мало спал, встал рано. Приехал Мечников и корреспонденты*. Мечников приятен и как будто широк. Не успел еще говорить с ним. Приходил безногий проситель. И я хорошо, помня о нем, обошелся с ним, помня о том, что —
1) Надо, обращаясь с людьми, не думать о своих желаниях, а помнить о желаниях тех, с кем имеешь дело; но не думать о суждении о себе тех, с кем имеешь дело; а думать о том суждении, которое будешь иметь о своем отношении к этим людям.
2) Надо было усилие, чтобы вспомнить о моем отношении к безногому. А это потому, что это отношение было такое, какое должно быть, т. е. хорошее. Радовать нас не могут и не должны наши хорошие поступки. Радость, благо не в поступках, а в том спокойствии, в той свободе, которую они дают.
Теперь 12 часов, полдень.
31 мая. Продолжение 30 мая. Мечников оказался очень легкомысленный человек — арелигиозный. Я нарочно выбрал время, чтобы поговорить с ним один на один о науке и религии. О науке ничего, кроме веры в то состояние науки, оправдания которого я требовал.
О религии умолчание, очевидно, отрицание того, что считается религией, и непонимание и нежелание понять того, что такое религия. Нет внутреннего определения ни того, ни другого, ни науки, ни религии. Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив. Я давал ему говорить и рад очень, что не мешал ему. Как всегда, к вечеру стало тяжело от болтовни. Гольденвейзер прекрасно играл.
Встал поздно, с вечера не спал. Видел ужасный сон… Складывается тип и ученого и революционера. Хотел писать, но стал поправлять «Единую заповедь» и проработал все утро. Приезжал репортер, и неприятно было, фальшиво. Приехала Вера пироговская. Тяжело вспоминать ее положение. Вел себя недурно. Не было недоброго чувства ни к кому. Но безумие людское и самоистязание удручает. Иду обедать.
[1 июня. ] После обеда три посетителя: рабочий «Союза русского народа», выпивший, уговаривал меня вернуться в церковь, добродушный, но совершенно безумный, потом женщина с двумя огромными конвертами, требующая, чтоб я прочел… «крик сердца». И тщеславие, и мания авторства, и корысть. Я огорчился — надо было спокойнее. Потом репортер «Раннего утра». Как я рад, что с Левой мне перестало быть тяжело. У Веры так и не осилил спросить об ее ребенке. Как это сделалось?
1 июня. Проснулся в 5-м часу и записал много важного, хорошего: к «Нет в мире виноватых», и к «Единой заповеди», и еще о боге. Еще конспект беседы с курсистками*. Очень ясно, живо понял, странно сказать, в первый раз, что бога или нет, или нет ничего, кроме бога. Начал писать очень хорошо «Единую заповедь», но скоро, к 12-му часу ослаб умом и оставил. Был издатель вегетарьянского журнала. Ездил верхом немного. […]
1 июня. Вчера вечером читал письма. Мало интересных. Нынче спал много и встал таким свежим, каким давно, давно не чувствовал себя. Телеграмма от сына Генри Джорджа*, потом из «Русского слова» с корректурами о Мечникове*. Поправил корректуры и написал о Генри Джордже и послал в «Русское слово». Верно, не напечатает*. Потом просмотрел весь «Неизбежный переворот». Все, до 8-й главы хорошо. Над концом надо поработать. Писал до 3-х, не завтракал и не ездил верхом, походил по саду. Дождь. Теперь 5 часов. Ложусь. Записать:
1) Жестокость не свойственна человеку и объясняется только узостью цели, сосредоточенностью усилий жизни на цели. Чем уже эта цель, тем возможнее жестокость. Любовь целью ставит благо других и потому, исключая цель, несовместима с жестокостью.
4 июня. 2 вечером не помню. Разболелась нога. Забинтовал. Вчера. Утром писал немного «Единую заповедь», становится лучше. Хорошее письмо от Черткова. Провел весь день в кресле. Вечером были Николаевы. Прекрасные его укоры за то, что, говоря о Генри Джордже, обращаюсь к правительству, ожидаю чего-либо от правительства. Сами виноваты. Та же мысль, как в письме Черткова. Письма не интересные. Сонечке читал о вере. Не то. Нынче ноге лучше, но весь слаб. Приехал Трояновский. Ничего не писал, попробовал молитву Сонечке, письмо на вопросы, во что я верю, и немного «Единую заповедь». Общее состояние нехорошо. Иду обедать.
5 июня. Очень приятно играл вчера Трояновский. Были Чертков и Гольденвейзеры. Здоровье все плохо. Нынче ничего не делал: чуть-чуть поправил «Единую заповедь» и статью о Джордже. Приехал сын Джорджа с фотографом. Приятный. […]
6 и 7 июня. Вчера написал письма довольно серьезные, особенно одно о Геккеле и самоубийстве*. Кажется, немного «Единую заповедь». Опять вечером играл Трояновский. Нынче встал немного бодрее. Очень много работал над «Единой заповедью» с большим напряжением. Послал телеграмму Тане, что едем с Софьей Андреевной завтра. […]
8 июня. [Кочеты. ] Встал рано и поехал. Путешествие хорошо. Беседа с предводителем мценским — православным, консерватором, непромокаемым. Милая Таня и Миша и least not last[74] маленькая Танечка. Особенно живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле. Здесь же меня поместили в безумную роскошь и привезли сам четверг: доктор, секретарь, прислуга. И на беду, 9 июня весь «Круг чтения» на эту тему. […]
10 июня. […] Вчера гулял по парку с большим напряжением. Но мысль работает. Говорил с копачами. Старый толпыга. По двадцать пять под рожь. Земля у господ. То же вопиющее рабство. Как бы хотелось написать то художественное, что начал, и все проникнуть этим. […]
11 июня. Поправка «О любви» плоха. Надо еще работать. С утра в постели писал молитву Сонечке. Все нехорошо. Ничего не работалось. Читал 41 письмо с недобрым чувством. Ездил верхом, очень устал. Главное же, мучительное чувство бедности, — не бедности, а унижения, забитости народа. Простительна жестокость и безумие революционеров. Потом за обедом Свербеева, французские языки и теннис, и рядом рабы голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать.