Черный принц - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он зонтиком задел мой зонт, и я отпрянул. Из-за спины Роджера с жадным любопытством человека, не причастного твоему горю, выглядывало подвижное, любопытное лицо Кристиан. На ней был темно-зеленый плащ и нарядная прорезиненная черная шляпа вроде сомбреро, только поменьше. Зонтика у нее не было. Фрэнсис присоединился к поклонницам азалий.
Я ничего не сказал Роджеру — просто посмотрел на него.
— В завещании все яснее ясного. Я, конечно, покажу вам копию. И, надеюсь, вы не откажетесь вернуть мне кое-какие вещи Присциллы — например, украшения. Можно отправить заказной бандеролью. Нет, пожалуй, я лучше сам зайду за ними. Вы будете днем дома? Миссис Эвендейл любезно предложила мне забрать вещи Присциллы, которые остались у нее…
Я повернулся к нему спиной и зашагал по улице. Вдогонку раздался его голос:
— Я тоже очень расстроен… очень… но что поделаешь…
Кристиан нырнула ко мне под зонтик и, вновь завладев моей рукой, пошла рядом. Мы поравнялись с маленьким желтым «Остином», стоявшим у счетчика платной стоянки. За рулем сидела Мэриголд. Она поздоровалась со мной, когда мы шли мимо, но я не обратил на нее внимания.
— Кто это? — спросила Кристиан.
— Любовница Роджера.
Через несколько минут «Остин» нас обогнал. Мэриголд правила одной рукой, другой обнимала за шею Роджера. Его голова лежала у нее на плече. Да, действительно, он был очень расстроен, очень.
— Брэд, не беги так. Хочешь, я тебе помогу? Хочешь, я выведаю, где Джулиан?
— Нет.
— А ты разве знаешь, где она?
— Нет. Будь добра, убери свою руку.
— Хорошо… но только разреши, я тебе помогу, я не оставлю тебя одного после всего этого кошмара. Поедем ко мне, поживи в Ноттинг-Хилле, ну пожалуйста, прошу тебя. Я буду за тобой ухаживать, мне будет приятно. Поедем?
— Спасибо, нет.
— Но, Брэд, что же ты собираешься делать? Я имею в виду Джулиан. Нужно ведь что-то предпринять. Если бы я знала, где она, я бы сказала тебе, ей-богу. Может, Фрэнсис ее поищет? У него стало бы легче на сердце, если бы он мог хоть что-то для тебя сделать. Сказать ему?
— Не надо.
— Но где, где она? Где она может быть, как ты думаешь? Ты же не думаешь, что она покончила с собой?
— Нет, конечно, — сказал я. — Она с Арнольдом.
— Наверно, ты прав. Я не видела Арнольда с…
— Он приехал и увез ее ночью. Насильно. Держит ее где-нибудь взаперти и читает нотации. Но она скоро улизнет от него и придет ко мне. Как в прошлый раз. Вот и все, и не о чем больше говорить.
— Ну-у, что ж. — Кристиан бросила на меня быстрый, внимательный взгляд из-под черного сомбреро. — А как ты вообще-то себя чувствуешь, Брэд? Некому о тебе позаботиться, а нужно бы, очень нужно…
— Не приставай ко мне, будь добра. И держи Фрэнсиса в Ноттинг-Хилле. Я не хочу его видеть. А сейчас, ты меня извини, я возьму такси. Ну, пока.
Да, все, что произошло, было проще простого. Теперь я видел все как на ладони. Арнольд, должно быть, вернулся, когда я спал, и то ли обманом, то ли силой заставил Джулиан сесть в машину. Может быть, вызвал ее поговорить. И с ходу дал газ. Она, наверно, хотела выскочить. Но ведь она обещала мне никогда этого больше не делать. К тому же ей, несомненно, хотелось убедить отца. И теперь они где-то вместе, спорят, сражаются. Он держит ее где-нибудь под замком. Но скоро она убежит от него и вернется ко мне. Не может она бросить меня вот так, без единого слова.
Конечно, я ездил в Илинг. Вернувшись в Лондон, я сперва заехал к себе: а вдруг там записка или письмо; затем отправился в Илинг. Я поставил машину прямо перед домом, подошел к дверям и позвонил. Никто не ответил. Я сел в машину и стал ждать. Прошел час. Я вышел и принялся ходить взад-вперед по тротуару напротив. Я заметил, что из окошка на лестничной площадке второго этажа за мной следит Рейчел. Через несколько минут окно отворилось, она крикнула: «Ее здесь нет!» — и захлопнула окно. Я уехал, поставил машину в гараж, где брал ее напрокат, и пошел домой. Отныне я решил: дозор нести надо у себя в квартире — куда же еще деваться Джулиан, когда она убежит от отца? Отлучился я всего один раз — на похороны Присциллы.
Вернувшись с похорон, я лег в постель. Явился Фрэнсис: он открыл дверь своим ключом. Попробовал заговорить со мной, сказал, что приготовит мне поесть, но я не обратил на него внимания. Пришел Роджер, я велел Фрэнсису отдать ему те немногие вещи Присциллы, которые у меня остались. Роджер ушел. Я его не видел. Когда стемнело, в спальню на цыпочках прокрался Фрэнсис и поставил на каминную полку рядом с «Даром друга» бронзовую женщину на буйволе. Я заплакал. И велел Фрэнсису уйти, совсем уйти из дома, но прошел час, а он все еще возился на кухне.
Мир — это юдоль страданий. Пожалуй, в конечном счете это самое точное его определение. Человек — животное, постоянно страдающее от тревоги, боли и страха, жертва того, что буддисты зовут «dukha» — неослабной, неутолимой муки, испытываемой теми, кто жадно алчет призрачных благ. Однако в этой юдоли мук есть свои холмы и лощины. Все мы страдаем, но страдаем так чудовищно разнообразно. Кто знает, возможно, для просвещенного ума участь желчного миллионера кажется не легче участи голодного крестьянина. Быть может, миллионер даже в большей степени заслуживает искреннего участия, поскольку обманчивые утехи и скоротечные радости уводят его с истинного пути, а лишения крестьянина, хочешь не хочешь, учат его мудрости. Однако такое суждение пристало лишь просвещенным умам, если же их произнесут уста простого смертного, его справедливо обвинят в легкомыслии. Мы с полным основанием считаем, что умирать от голода в нищете более тяжкий удел, чем зевать от скуки, утопая в роскоши. Если бы страдания людей были — попробуйте это себе представить — менее жестоки, если бы скука и мелкие житейские невзгоды были тягчайшим нашим испытанием и если бы — это представить уже трудней — мы не скорбели при утратах и принимали смерть как сон, наша мораль была бы существенно или даже совершенно иной. Наш мир — юдоль ужаса, и это сознание не может не волновать каждого настоящего художника и мыслителя, омрачая его раздумья, разрушая здоровье, иногда просто сводя его с ума. Закрывать глаза на этот факт серьезный человек может лишь себе на погибель, и все великие люди, которые прикидываются, будто забыли об этом, только притворяются (тавтология!). Земля — планета, где царит рак, где люди повсеместно и повседневно, словно так и надо, мрут как мухи от болезней, голода и стихийных бедствий, где люди уничтожают друг друга таким чудовищным оружием, что не приснится и в страшном сне, где люди запугивают и мучают друг друга и лгут из страха всю жизнь. Вот на какой планете мы живем.
Однако препятствует ли это совершенствованию морали? Сколько уж, мой дорогой друг, об этом говорено. Имеет ли художник право на радость? Должен ли тот, кто хочет утешить, непременно быть лжецом? И может ли провидец истины быть ее провозвестником? Где она, где должна быть область истинно глубокого духа? Неужели нам суждено вечно осушать людские слезы или хотя бы помнить о них, чтобы не подвергаться осуждению? У меня нет ответа на эти вопросы. Ответ, возможно, очень длинный, а возможно — его нет вообще. Но пока существует Земля (что, конечно, ненадолго), этот вопрос будет бесить наших мудрецов, порой буквально превращая их в злых гениев. Разве ответ на него не должен быть гениальным? Как, наверное, смеется бог (злой гений номер один)!
Все эти философствования, дорогой друг, служат очередным вступлением к апологии моей любви, выслушивать их вам приходится уже не в первый раз. Любовные терзания? Чепуха! Не скажите. А восторги любви, упоение любви! Держа в объятиях прекрасного юношу, Платон не считал зазорным думать, что он вступил на путь, ведущий к солнцу. Счастливая любовь освобождает нас от «этого», мы начинаем видеть окружающий мир. Несчастная любовь помогает, во всяком случае, может помочь, приобщиться чистому страданию. Спору нет, наше чувство слишком часто оказывается замутненным и отравленным ревнивыми подозрениями, ненавистью, низкими и подлыми «вот если бы» вздорного ума. Но даже здесь можно прозреть более возвышенные муки. И разве муки эти в какой-то мере не созвучны всем прочим людским страданиям? Зевс, говорят, смеется над клятвами влюбленных, и мы, при всем сочувствии жертвам безнадежной любви, порой не в силах сдержать улыбку, особенно если они молоды. Они оправятся, думаем мы. Возможно и да, только какой ценой? Но бывают страдания, которых ничто не может стереть из памяти. Они остаются в нашей жизни как черные абсолюты. Счастливы те, на кого эти черные звезды роняют хотя бы слабый свет.
Конечно, меня мучили угрызения совести. Любовь не переносит смерти. Столкновение со смертью уничтожает физическое влечение. Любовь должна надеть на смерть личину, не то погибнет от ее руки. Мы не в состоянии любить мертвых. Мы любим призрак, несущий нам тайное утешение. Иногда любовь принимает за смерть острую боль, которую можно вытерпеть и постепенно смягчить.