Женщина при 1000 °С - Халльгрим Хельгасон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А мне пришлось смириться с тем, что отныне я Эрбьёрг, Эрра: ведь когда бог языков выдавал французам алфавит, букву «Х» забыли в библиотеке, и с тех пор общение с французами было… прямо сказать, «на букву ‘Х’». Они возносили не хвалы, а «валы», под землей у них были не ходы, а «оды». Зато это стало источником веселья на банкете с Эрроу[224], где нас короновали, как лучшую пару того вечера, и обфотографировали со всех сторон: Erro et Erra.
Я наконец попала в l’Opéra Garnier, которую видела во сне 23 года тому назад, и каждый месяц я бродила по лестницам и коридорам Лувра, чтобы увидеть «Корабль медузы», «Каннскую свадьбу» и моего любимого «Короля-Солнце» кисти Риго. Я вдыхала запах метро и платила за проезд, который все проест, забиралась в самые темные импассы и пассажи, где порой назначала свидания, не влезающие в графы биографии, и чувствовала себя при этом как в не слишком скучном высокохудожестенном фильме. В памяти Париж остался, как пиршественный стол души, с шестиэтажными тортами и одной башенкой. Он – вселенная во вселенной, он поманит, но не помянет; годы, проведенные там, были для меня как сказка о волшебном царстве: три заколдованные зимы с альвами, – настолько не похожи на нас французы: миниатюрные, с красивыми профилями, изощренные и своей серьезностью напоминающие «скрытых жителей». Хохот – не их стихия, как и другие слова на «Х», но по части поэтичности они искушеннее всех, она у них высечена на каждом шагу на камнях и мостовых: интересно бывает бродить по городу, в котором тебе предлагается две дороги до Rue de Paradis – либо Rue de la Fidélité, либо Passage du Désir[225].
Однако весной семьдесят четвертого мне все осточертело. Мне было уже 45 лет, а я так нигде и не свила себе гнезда. Нет уж, теперь хватит с меня всяких стран. И мужиков тоже хватит. Хватит этикета и дипломатии. Я решила вернуться домой, пока моя душа полностью не закоснела от шампанского и французских меню. Мне до смерти надоел этот праздник живота из трех блюд, и я, честно признаться, начала дико тосковать по исландской плебейской еде: плохой сосиске с теплой кока-колой при холодном дожде под бледно-желтым фасадом спортзала в уродливом поселке в глуши.
Проведя полжизни за границей, я желала мою родину, во всем ее убожестве. При всех ее феминистических закидонах, тортомании, кока-кололакании и соусной бурде. При всех ее дождях и ветрах и несущих пургу обиженных мужчинах. При всем ее куцекультурье, низкобаранстве и очень средненемецкой архитектуре с ее бесконечными машинолужайками и бензокапищами.
Это было странно, но тем не менее в прекрасном Париже, который всегда приводит себя в порядок, перед тем, как встретить тебя, мне больше всего не хватало некультурности, рейкьявикской некрасивости и погодной грубости. Мне осточертели все эти резные перила, ладные ладьи и высокохудожественные площади. Не говоря уж об этой проклятой фонтанной тиши. Разумеется, корни этого скалолюбия — в безобразности нашей родины, ведь Исландия далеко не вся красива. Например, во многих местах на высокогорье и вокруг ледника Снайфетльсйекуля все ужасно некрасиво, не говоря уж о Рейкьянесе и Хетлисхейди – этой непропеченной запеканке. Неспроста туристов тянет в эти места, запущенные и выметенные ветрами, ведь они замучены своей стоячей евросоюзной красотой с каменными церквями, виноградными лозами и торговкой яблоками в зеленом костюме. Мне хотелось домой в лавовую слякоть.
Но больше всего я скучала по моему дорогому народу – коллекции придурков, затерянной в море-океане. Мне не хватало резкости в общении, исландских неформальности и неистовства; всей этой подростковой жизни, происходящей в этой незрелой стране, которая сама так же не умеет вести себя, как и ее жители. Мне остопустела континенальная вежливость, все эти биттешен и сильвупле, все эти дивнофранцузские джентльмены, которые открывают для тебя дверцу машины, а мыслью тем временем уже успевают побывать у тебя между ног. И даже хамство в очередях и на дорогах у нас на родине представлялось мне в розовом свете. Мне жутко хотелось домой: толкаться в магазинах и плевать на клумбы.
Я притащила мальчиков на родину и поселила их у своей подруги Гуты, жившей на улице Неннюгата, а сама отправилась в путешествие по своей стране и возлежала со многими. Я буквально впивала эту землю и народ, у которого в то лето как раз случился юбилей. В июле, при тихой погоде на Полях Тинга отмечали тот факт, что с заселения страны минуло 1100 лет. Парижская дама отбросила кейп ради вязаного свитера, светской леди было одинаково светло и в Версале, и возле вершей. На деревенских танцульках в долине Хнивсдаль я сидела и курила «Viceroy» с бульдозеристом из Артнарфьорда, а на нас извергались потоки газировки и спиртного, а музыканты играли битловщину бильдюдальского[226] разлива. Никогда мне не бывало так хорошо. Я была просто счастлива.
И дважды успела проблеваться, когда очередная водочная волна выплеснула на берег стакана моряка средних лет: эдакий диванный валик с бакенбардами и сломанным зубом, а пальцы у него были такие толстые, что едва умещались на руке; впрочем, один из них он уже отрезал. Этот мужик был настолько пьян, что не мог выговорить свое имя, зато постоянно твердил одну и ту же фразу: «Морскую козу не видали? – и качался на стуле, словно при сильном шторме. Это не ты моя морская коза?» Но наконец качка прекратилась, он спокойно уселся на стуле, уставился на свой стакан – и как запоет:
О, Роза моя, Роза,Ты моя заноза!Клади-ка свои косыПрямо мнена счеееет!
Его голос был словно ром в одеколоне. Музыканты сбились, кто-то обернулся, женщина в летах улыбнулась. Сделав свое дело, мужик медленно завалился на бок, словно подрубленное дерево. Мне удалось поймать его до того, как он шлепнулся на липкий от газировки пол. Он очнулся, положил голову мне на плечо, вложил мою желтопалую тонкодлань в свою морскую лапищу и не ослаблял хватку.
112
Байринг
1974
Его звали Байринг, а по отчеству – Йоунссон. Житель Болунгавика до мозга костей. Штурман на «Весте ÍS 306», полвека простоял на капитанском мостике с тянущимся горизонтом за иллюминатором.
Ну вот, а я-то собиралась больше ни с кем себя не связывать. Мы провели бурные выходные в его гигантском доме под горой Болафьятль. И подошли друг к другу идеально – только пазы щелкнули. Я даже прослезилась на пристани, когда он отчалил (он еще раньше завербовался в долгий рейс), а потом звонила своим мальчикам, торопя их на самолет: их мама стала жительницей Западных фьордов и получила место повара.
В зеленой бытовке в глубине Скетюфьорда мы с детьми провели наше самое лучшее лето. Халли уже исполнилось пятнадцать, и ему поручили орудовать лопатой на бюджетной основе, а Оули с Магги играли среди вереска и у воды, покуда их мама засыпала в кастрюлю рыбу и кашу, солонину и сардельки, и сыпала шутками из запотевшего щелеокошка. Вместо того чтобы тесниться к обеденному столу в Café de la Paix, я стояла в глубине островного фьорда у самого океана, чистила картошку на двадцатерых и была безумно счастлива. Солнце сияло не переставая, и белье висело на веревке не шелохнувшись. Мужики входили, жмурясь от солнца, с закатанными рукавами, и все лето от моих мальчиков пахло исландской улицей.
Там по длинным фьордам шла революция, оставившая по себе первую проезжую дорогу вокруг Исафьордской Глуби. Так что над лагерем дорожных рабочих витал дух первопоселенчества: в этом Скетюфьорде никто не жил уже сто лет, и кустарники росли, не тронутые овцами.
На самом деле я вру, потому что отшельник из Сушилен, дальше по фьорду, еще прозябал, но не был учтен статистическим бюро: его не существовало. И все же им удалось 17 июня пригласить его на кофе; они привели его словно свежеотловленного альва, с гордыми лицами. Он вошел в столовую с боговой улыбкой и лучистой бородой, протянул мне ладонь, размягченную рукоятками граблей, и почти ничего не говорил, кроме «а-а» и «да», но более счастливого человека мне видеть не доводилось. У него ничего не было, и ему ничего не было нужно. Ни керосина, ни электричества, ни радио, ни почты. Какая притягательная мысль! Угостить его кофе – и то было целое искусство. «Да, не нать», – отвечал он. И оценить значение этих слов было невозможно. Кажется, ему было неведомо слово «нет». Потом мне удалось-таки подлить ему добавки, и он отплатил мне таким нежным взглядом, что я подумала: а может, он раньше не видел женщин? Но это, конечно же, просто болтовня. Это был исландский буддофермер. Он обрел гармонию.
Разговор переключился на внутреннюю политику страны, тогда над страной каждую неделю маячили перспективы смены правительства, как и всегда, когда у власти коммунисты. Левые по сути своей – жадные до внимания публики бунтари, это я вам говорю, в противоположность правым, которые желают греть руки вдали от посторонних глаз. У отшельника из Сушилен лицо стало таким сияюще красивым, когда его спросили про «правительство», казалось, он и слова-то такого никогда не слыхал, и никаких новостей тоже. А в Скетюфьорде что-нибудь новенькое есть? Какая там зима была?