Нулевая долгота - Валерий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гугин неловко, с предосторожностями слезает с лошади, хватается за поясницу, стонет.
— Все болеешь, Константин Васильевич, — жалеет Иван.
Тот безнадежно машет рукой, спрашивает, не удивляясь встрече:
— Кого поджидаешь, Иван Михайлович?
Лесник-апостол всегда называет своего рубщика по имени-отчеству, хотя и на «ты»; всегда вежлив с ним.
— Тебя, Константин Васильевич, — весело отвечает Иван. — Вот свиданьице назначил на мосту.
— В такую-то рань?
— А что? Поговорить надо.
— Что же не зашел?
— Застеснялся. Я же с рассветом вышел. Вот на кладбищах побывал. Вспомнил, помечтал про жизнь.
— А-а… Что же намечтал?
— Да как жить дальше. Новость-то знаешь?
— Знаю, — печально вздыхает Гугин. — В понедельник приходи за расчетом. — С тоской продолжает: — Ну, тебе что, Иван Михайлович? Ты мужчина молодой, еще определишься. А для нас с Василисой Антоновной — истинный удар. Не знаем, как и быть, что и делать? Пантыкина ведь не остановишь. А что ему старики? Выгонит он нас, выгонит.
— Нету такого закону, — твердо говорит Иван.
— Законы всякие есть, Иван Михайлович. Ох всякие! А тем более на неугодных людей. На нас, например, с Василисой Антоновной. — Гугин подавленно замолкает, теребит бороду, вздыхает. — Вот хотел доехать до Успенского леса. А зачем теперь? Незачем! — Неожиданно предлагает: — А что, Иван Михайлович, не поехать ли нам чайку попить? Василиса Антоновна как раз тоболку с творогом печет. За чаем и поговорим.
— Я согласный, — отвечает Иван.
Гугин с болезненной гримасой взбирается на кобылу. Манька в обратный путь пускается с охотой. Иван идет сбоку. Гугину приходится придерживать Маньку, приравнивать к Иванову шагу.
— Давно спросить тебя хочу, Иван Михайлович, — вежливо начинает Гугин. — Почему не идешь в совхоз работать? Ведь заработки там хорошие.
— Не хочу, — резко отвечает Иван.
— Почему же не хочешь?
— Не хочу — и все! — вспыхивает Иван.
— Но так же не бывает, Иван Михайлович. — Гугин с высоты внимательно и серьезно смотрит на него, настаивает: — Ты уж признайся мне. Хотелось бы понять.
— А чё понимать-то? Родился мужиком, а умру дураком. Да еще непутевым назовут. А я, может быть, мучаюсь. Я в рабочих вон тридцать лет состою. Ну и что? По-всякому зарабатывал, да побольше, чем в ихнем совхозе! А куда все делось? А туда — промеж ног под задницей. Чего же непонятно?! — рассердился, юродствует Иван. — А я, может быть, не хочу в гегемонах ходить. Я, может, крестьянствовать хочу. По заветам, по приметам. Да кто ж мне даст? Агрономы-астрономы? Или Семка-губернатор.
— Кто? Кто? — переспрашивает Гугин.
— Да все тот же Пантыкин! — И Иван в сердцах сплевывает. — Вон затеял свинарник ставить. На сорок тысяч свиней! Да он же погубит нашу местность! Дед Большухин говорил…
— Эко кого вспомнил, — перебивает, криво усмехнувшись, Гугин. — Те времена безвозвратно ушли, Иван Михайлович. Никто теперь не крестьянствует на Руси. Се, творю все новое. По науке. С техникой, с химией…
— Да при чем здесь техника с химией?! — сердится Иван. — Землю любить надо! Земля-то — она чувствует. Ее не проведешь. В чем сила крестьянства была? В любви к земле. Вот в чем! Об этом и говорил дед Большухин.
Некоторое время они молчат, наконец Гугин произносит задумчиво:
— Да-а… удивил ты меня, Иван Михайлович. Как бы живешь с тихим протестом. А зачем? Ведь сказано: ищите и найдете. Дом у тебя свой, неказенный. А землю тебе должны выделить.
— Кто? У Семена просить? Никогда!
— Обзаведись семьей. Почему ты бобылем живешь?
— Был бы только я рожён, а на свете много жён. Сначала меня бабы бросали, а теперь я сам их бросаю. Любовь начинается, да скоро кончается. Одному спокойней. Лучше ты, Константин Васильевич, расскажи притчу своей жизни, — повеселев, просит Иван. — Как вот ты прожил с Василисой Антоновной?
— О, Иван Михайлович, сия повесть печальная.
— Нет, ты расскажи. Мне ведь интересно.
Гугин гладит бороду, раздумывая: рассказывать или отнекаться? Потеплевший взор устремлен вдаль. Иван подталкивает:
— Любота, видать, у тебя единственная?
— Да, Иван Михайлович, единственная, — светится лицом преображенный Гугин. Воистину апостол! — Слава богу, единственная, — повторяет он. — А встретились мы с Алисонькой еще детьми. Весной шестнадцатого года, в самый разгар войны. И было это на пасху в Троице-Сергиевой лавре, куда мой родитель… Впрочем, важно то, что я и Алисонька сразу полюбили друг дружку. Ведь теперь и не поверят, что детскую влюбленность можно сохранить на всю жизнь. А ждала нас долгая разлука. После рождества семнадцатого года нам суждено было свидеться вновь лишь через сорок два года. Кто же этому поверит?
На мою долю выпали бесконечные скитания, Иван Михайлович, — печально продолжает Гугин. — Сначала с родителями, потом уж самому — и все не по своей воле да по местам, богом забытым. Но: свет и во тьме светит. И моей звездочкой была Алисонька. Я верил в воскрешение наших чувств. Ее судьба тоже несчастливо складывалась. И все, что она создавала, разрушалось. И когда я вновь обрел ее, она была полной сиротинушкой. Но она ждала меня, Иван Михайлович. Да! Ждала меня! И верила, как и я!
Гугин счастливо смотрит ввысь, шевеля губами. Иван качает головой, улыбается. Говорит:
— Ну ты мастер, Константин Васильевич, сказки-притчи излагать. Однако вот верится.
— Вера, Иван Михайлович, — сияет взором Гугин, — есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом. Когда же мы вновь встретились, чтобы стать единым целым, то было сказано: постоянно любите друг друга от чистого сердца, как возрожденные. Как возрожденные! От чистого сердца! — повторяет старик.
У подножия Княжиной горы их разговор завершается. В гору поднимаются молча, Манька напряженно переставляет ноги, вытянув шею, торопится в стойло. Возле конторского крыльца останавливается.
— Ты бы, Иван Михайлович, расседлал нашу Маньку, — просит Гугин. — А я помогу Василисе Антоновне. Расхворалась, совсем ноги отказывают.
Иван мысленно видит сумрачную Василису Антоновну, с гордым достоинством восседающую в старинном кресле, украшенном богатой резьбой, как церковный иконостас. Ее синий холодный взор — неприветлив, высокомерен; губы строго поджаты. Он как бы слышит ее неудовольствия, когда что-нибудь не по ней. И отчужденно думает: «И зачем выдумываешь сказки, Константин Васильевич? Пригласил, а теперь торопишься доложить своей Алисоньке, испросить согласие». Ивану уже не хочется в гости к Гугину.
С обидой вспомнилось, что никогда раньше Гугины не приглашали в свою квартиру. Никогда! По всем делам Гугин разговаривал с ним в конторе, в большой угловой комнате того же самого флигеля, где они жили. Если случались поручения, то дальше прихожей его не пускали. Он не обижался. Тогда не обижался. Василиса Антоновна шпарила из глубины комнат манерной скороговоркой, наставляя безвольного Апостола, что да как. Конечно, Иван рассмотрел их светлицу, и она ему нравилась: торжественная! Тяжелая резная мебель, фикусы, старинные часы с боем, высокое зеркальное трюмо и огромный рояль, как в клубах.
Бывало, вечерами с завистливым любопытством Иван заглядывал в их окна. Диковинно было ему наблюдать, с какой глубокомысленной серьезностью раскладывают они пасьянс на круглом столе, покрытом парчовой скатертью, или важно читают — по очереди и вслух — старинную толстую Библию, после чего обязательно стоят в дальнем углу на коленях перед большой темной иконой в серебряном окладе, истово крестятся, отбивают поклоны — и все разом, вместе.
Нет, никогда не приглашали его Гугины в гости! Вспомнив об этом, Иван насупился и осерчал. Стал отказываться от приглашения. Врал, что обещал Кольке Курникову, сестриному мужу, помочь чинить сарай, а потому нужно спешить, а то, значит, если пораньше не начать, то ничего и не успеешь. Гугин удивленно выслушал его и на приглашении не настаивал.
Иван завел Маньку в конюшню, которая давно уже служила складом инвентаря, и лишь в дальнем углу сохранилось ее единственное стойло. Он взялся было ее расседлывать, но такая тоска, такая горечь овладели им, что руки сами замерли, и он уткнулся лбом в горячий шелковистый круп, застонал: «Неровня я им всем, Манька, неровня!»
Кобыла тревожно прядала ушами и косила черный выпуклый глаз. И вдруг тоскливая горечь перелилась в злобу, Иван даже заскрежетал зубами. Манька вздрогнула, беспокойно затопталась на месте. А Иван уже злобно думал о важном Петьке, о том, как тот явится в избу за картошкой, а у него — пусто, нечем попотчевать гостя. И он сразу решил скакать в магазин, в Давыдково. И хоть денег не было, но там же Наталья, она выручит.
Сердито и грубо понукая Маньку, он вывел ее во двор, легко взметнулся в седло и хлестко саданул ладонью по крупу. Манька присела и с места затрусила рысцой. «А пусть Апостол с преподобной Василисой думают что хотят! Чего нам амонии разводить!» — в злом отчаянии оправдывал себя.