Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тако въ то время князи Мордовстiи подведоша втаю ратъ Татарскую изъ Мамаевы Орды Воложскiа на князей нашихъ, а княземъ нашимъ въ небреженiи сущимъ и ничтоже о семъ смышляющимъ, яко и не бысть вести имъ. Татарове же усмотривше ихъ […] тако безвестно удариша на нашу рать, въ тылъ бiюще и секуще и колюще; наши же не успеша ничтоже […] И побегоша наши къ реце ко Пьяне, яко ничтоже могуще, а преже того величяющеся, яко всемогуща […] А князь Иванъ Дмитреевичь прибежа вборзе къ реце къ Пьяне, гонимъ напрасно, и ввержеся на коне въ реку въ Пiану и утопе; и истопоша съ нимъ въ реце въ Пiане множество князей, и бояръ, и велможъ, и воеводъ, и слугъ, и воинства безчислено; а инiи избiени быша отъ Агарянъ. И бысть на всехъ ужасъ велiй и страхъ многъ, и изнемогоша вси и бежаша. […] Татарове же прiидоша къ Новугороду Нижнему месяца Августа изутра въ 5 день, въ среду […] и люди остаточныя поимаша, и градъ весь и церкви и манастыри пожгоша, и згорело церквей во граде 32; и отъидоша отъ града въ пятокъ, власти и села пленяще и жгуще, и со множествомъ безчисленнымъ полономъ отъидоша въ свояси
(Никон. летоп. — ПСРЛ 1965, XI, 27–28; ср. Троицк. летоп. 1950, 402–404, а также древнерусскую «Повесть о побоище на реке Пьяне», ср. ПЛДР 1981, 88–91).Единственно утешительное во всем этом — сам текст, и та независимость, неангажированность, объективность (хотя, разумеется, и с «русской» стороны), свобода, с которой летописец (или составитель повести) говорит о разгроме своих соотечественников, не унижаясь до жалких оскорблений противника. Само присутствие таких людей в том веке утешает и дает силу надеяться.
Стоит ли сомневаться, какие чувства вызвало у Сергия известие об этом разгроме, и даже более, что мог он думать об этом. Несомненно, все это входило в тот контекст, вне которого нельзя полностью понять позицию Сергия после и во время Куликовской битвы.
В следующем после разгрома на Пьяне году была столь много значащая победа на реке Воже, оттесненная в тень блеском победы на Куликовом поле. И та и другая хорошо известны (хотя назидательнее и полезнее было бы помнить о «пьянской» кампании), о них много написано, и, к тому же, к ним предстоит вернуться далее, как и к тому, что происходило на Руси после 1380 года. Рамкой победоносных, но кровопролитных побед 1378 и 1380 годов, умеряющей радость, остаются битва на Пьяне и разорение Тохтамышем Москвы и Северо–Восточной Руси в 1382 году, о чем также см. ниже.
Последние три года жизни Сергия пришлись на княжение Василия Димитриевича (1389–1425), но, думается, что невольная вовлеченность преподобного в дела мира сего кончилась скорее всего после 1382 года.
Историческая панорама XIV века на Руси была бы не полна без обзора жизни и деятельности Русской Церкви, монастырей, без истории Русской митрополии, без обращения к вопросу об отношениях Церкви к греческой Церкви и к русской государственной власти. Митрополичья власть на Руси в XIV веке сыграла большую роль — духовную, просветительскую, церковно–организационную и даже государственную. Политическая ситуация на Руси Северо–Восточной, Руси Киевской, на литовских землях, населенных русскими, наконец, в Византии была достаточно сложной, нередко напряженной, а иногда и просто драматической, временами напоминающей авантюрный роман. Слишком много факторов определяло судьбу русской митрополии, верховной религиозной институции на Руси. В ее действия вмешивались и высшие инстанции (константинопольские патриархи) и мирские власти (Димитрий Донской). Иногда обстоятельства складывались скандально, как в истории с пресловутым Митяем–Михаилом и Пименом. Но в целом, несмотря на все внутренние и внешние сложности, митрополичья власть с честью выполнила свои непосредственные задачи, успешно сотрудничая с властью государственной, чаще всего сохраняя известную независимость, а иногда, как в случае с Киприаном, и обличая ее.
Пять митрополитов пришлось на Московский период в XIV веке — Максим (1287–1305 гг.), Петр (1308–1326 гг.), Феогност (1328–1353 гг.), Алексий (1353–1378 гг.) и Киприан (1390–1406 гг.). Святители Петр и Алексий сыграли особую роль и в духовной жизни своего времени и в поддержке усилий княжеской власти к объединению Северо–Восточной Руси (о них см. Приложение I), а об Алексии особо в «Житии» Сергия. Киприану также уделено место на нижеследующих страницах. Существует также обширная литература по истории Русской Церкви, начиная (если говорить о трудах фундаментальной важности) с «Историй Русской Церкви» Макария и E. Е. Голубинского. Из последующих трудов прежде всего стоит отметить «Очерки по истории Русской Церкви» (т. 1) А. В. Карташова (см. Карташов 1991), в которых представлена обширная библиография работ по этой теме. Все это позволяет автору не касаться здесь, во вступительном разделе, деталей, относящихся к истории Русской Церкви.
Точно так же история развития просвещения и культуры на Руси остается вне рамок этого раздела. Общая картина так или иначе будет обозначена в заключительном разделе.
Эта работа — о жизненном деле Сергия Радонежского, и она основана прежде всего на епифаниевом тексте «Жития» преподобного, наиболее полном и цельноедином источнике наших знаний о Сергии. Конечно, есть еще кое–какие «Сергиевы» тексты (и они здесь тоже используются), но они вторичны и сами почти всегда предполагают епифаниевскую основу. Наконец, есть предание, продолжающее, однако оставаться terra incognita, о которой можно судить по неясным намекам: строго говоря, оно не собрано и не подвергнуто аналитическому исследованию. Нечего и говорить, что и само это предание в существенной своей части выросло и сформировалось на житийных версиях Епифания и Пахомия, а то предание princeps, которое начало складываться еще при жизни Сергия, в его ближайшем кругу, а после смерти преподобного, видимо, сразу же стало кристаллизоваться в некий устный воспоминательный текст, едва ли может быть выделено среди отчасти выросшего из него и его же поглотившего «народного» предания, живущего в памяти и на устах верующих, отраженного иногда и в записях, но тем не менее не собранного и тем более не исследованного. Разумеется, в этом «широком» народном предании немало фантазии и мифологии, немало неподлинного, непроверяемого, иногда и сомнительного, но все–таки именно в нем еще ощутимо то, что дает понять тайну такой удивительной привязанности народной психеи к образу преподобного, то особое интимное отношение к святому, которым и в наши дни живет память о Сергии и влечет в Троицу, «Сергиев дом» верующих, странников и даже просто любопытствующих: время само, а персонифицированно сам образ Сергия отбирают хранителей и пестователей памяти о нем (ср. Приложение V). И так продолжается уже шесть веков. Когда–нибудь этот удивительный феномен будет исследован особо. Говорить о нем походя и высказывать скороспелые соображения едва ли целесообразно: делать это — значит идти на риск вреждения и «возмущения» того нетронутого, но соприсутствующего пласта памяти, хищнически или просто беззаботно изымая частности из того, что по самой своей идее может быть понято именно как целое, что по силам только соответствующему цельноединому сознанию, которое — в данном случае — только и может предшествовать аналитическим процедурам.
Итак, ближайший и наиболее реальный источник наших. знаний о Сергии — «Житие» Епифания. И встает вопрос о том, можно ли из этого источника, исследованного многократно вдоль и поперек, «выжать» нечто новое — и не только детали и частности, но увидеть, хотя бы и не вполне ясно, самое жизнь человека по имени Варфоломей, но ставшего известным как Сергий. При всех достоинствах епифаниева «Жития» Сергия оно, конечно, несовершенно, и о конгениальности текста о Сергии и самого Сергия говорить нет смысла, но невозможно и пренебречь этим источником. Более того, желательно знать его источниковедческую силу и слабость.
При всех достоинствах этого источника он безусловно небезупречен: иногда он слишком ярко отражает образ самого автора–составителя «Жития» (знать, каков он,, несомненно, важно, но, бывает, что яркость самого его образа как бы уводит в тень образ описываемого им Сергия); в других случаях текст «Жития» не отражает того в Сергии, что не было понятно самому Епифанию или о чем даже он мог вовсе не подозревать. Более того, есть серьезные основания полагать, что Епифанию в Сергии более всего было ясно и доступно то, что соответствует определенному житийному канону, ухватывается некоей матрицей (или отсылается к ней), равно годной более чем для одного «Жития» и более чем для одного подвижника. Иначе говоря, бывает, что возникает ситуация, когда схема жития, его канон предшествуют тому, о ком это житие составлено, и во всяком случае упрощают образ того, для кого эти схемы и, может быть, сам жанр тесны и не позволяют пробиться к глубинной сути образа.