Антропология революции - Александр Гриценко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сомнительными кажутся ссылки на слабость здоровья (особенно когда при этом отмечают, что должны содержать семью из 7–8 человек) — пребывание в партии для ее рядовых членов в 1919 году все же не было похоже на каторжные работы. Нерегулярное посещение собраний и разовое выполнение партийных поручений также едва ли было способно пробить брешь в семейном бюджете. Реальной причиной могла быть необходимость уплаты членских взносов, сколь бы мизерными они ни являлись, но об этом не говорилось ни в одном из заявлений.
Попытки выходящих из партии продемонстрировать свою преданность новой власти можно оценить иначе, обратив внимание и на ту расчетливость и осмотрительность, с которой они подбирают аргументы. Никаких выпадов против советской власти, никаких искушений представить себя более правоверным коммунистом, чем Ленин, и обосновать свой уход несогласием с введением НЭПа — ничего этого нет. Мы не обнаружили в архиве ни одного заявления о выходе из партии, вызванного таким несогласием. Есть перечисление тех причин, которые более всего извинительны в трудное время. Но авторам этих текстов нужно было еще и подчеркнуть свою лояльность — прямо и без всяких оговорок. Посмотрим, какими приемами это достигалось.
В заявлении Л. Петрова (15 апреля 1921 года) отмечалось, что его здоровье подорвано на русско-германской войне[545]. Тем самым из «шкурника» он превращается в жертву империалистической бойни — могут ли быть к нему какие-либо упреки? Этого ему, однако, недостаточно, и он усиливает степень своей лояльности подписью: «К вашим услугам верный»[546]. В заявлении П. Дмитриева (28 марта 1921 года) ссылка на болезнь как на причину выхода из партии сопровождается таким пояснением: «Быть членом партии и не работать — нахожу это позором»[547]. В заявлении А. Зайцева (1 января 1922 года) перечислены причины, побудившие его покинуть РКП(б). Ни одна из них не является политической, но он счел необходимым заключить свою просьбу и такой ремаркой: «Конечно, добавляю, что мысли мои не изменятся и работа не ослабнет»[548]. О какой работе идет речь, он не сообщил, и возникает ощущение, что он словно автоматически повторил устоявшийся политический штамп, даже не вникая в его смысл.
Самым ярким, пожалуй, можно признать заявление М. Иванова: «В виду моей болезни так как на собрание являтся не представляется возможным а оставатса заурядным членом и числится на бумаги то считаю преступным и посему прошу исключить из партии»[549]. Уловить логику в таком тексте крайне сложно, поскольку представленная им причинно-следственная цепочка такова: коммунист, не посещающий собрания, — «заурядный» коммунист — «бумажный коммунист» — преступный коммунист. Услышать в ответ на свои аргументы вопрос о том, почему бы ему не вылечиться и не стать после этого «настоящим» коммунистом, Иванов, видимо, не ожидал. Возможно, у Иванова действительно не было возможности лечиться, но все же ход его «рассуждения» отчетливо отдает политической демагогией.
И в других случаях бывает очень трудно понять, реальным объяснением или уловкой является ссылка на болезнь как причину выхода из партии — но речь идет не о том, насколько значима была болезнь, а о том, какими лояльными оговорками сопровождаются упоминания о болезни, и о явных противоречиях, на которые не обращают внимания авторы заявлений. «Дажа не могу посисчать партейное собрания а нечто-то нисти портейною работу»[550], — писал в своем заявлении В. Яковлев, и его доводы следует признать вескими, поскольку «как После отца смерти приходится Делать все самому а семья из 7 человек»[551]. Но примечательно, как он заканчивает свое обращение: «А к партии остаюсь такова-жо мнения, как был и раньше»[552]. Возникает вопрос: почему оказалась столь необходимой эта ремарка? И не только В. Яковлеву, но и авторам других заявлений (имеющих отчетливый «оправдательный» характер), независимо от того, что они указывают в качестве главной причины своего поступка — болезнь, занятость, нищету, многодетность или что-то иное.
Документ, который должен был отразить в какой-то мере настроения коммунистов (не имеет значения, оппозиционных или лояльных), в значительной мере превращается в свидетельство их самоконформизации. Человек мог, не особенно заботясь об аргументах и не всегда воспринимая их политический смысл, по чужому образцу написать заявление о приеме в РКП(б) — это едва бы «перепахало» его, если воспользоваться известной ленинской оценкой достоинств романа Н. Г. Чернышевского. Но заявление о выходе из партии требовало от него особой изворотливости, более индивидуальной, «своей» манеры оправдания, осознания важности идеологических табу и хотя бы примитивного понимания их, умения посредством словесной эквилибристики выстраивать образ благонамеренного гражданина и, наконец, толики экзальтации и надрыва — иначе как убедить начальство в своей искренности?
Так происходило глубинное «самовоспитание» человека. Самостоятельное составление «лояльного» ответа, а не участие в рутинном ритуале, предсказуемом по своему сценарию и имевшем групповой характер, быстрее ломало присущие дореволюционному, «ветхому» человеку внутренние преграды и превращало его в человека советского.
Парадокс состоит в том, что коммунист, выходивший из рядов РКП(б) и, казалось, совершавший антипартийные поступки, своей апологией в большой степени «перепахивал» себя в советском духе, нежели те, кто вступал в партию. Авторы многих заявлений в силу их низкой культуры не способны были создавать объемные и яркие тексты, и их тактические приемы примитивны. Но там, где мы встречаем человека, владеющего литературным слогом, все детали самоконформизирующих операций проявляются особенно ярко.
Таковым является заявление С. Трушина, в котором оправдывается его выход из партии. В нем заметны несколько тактических ходов. Иногда они откровенно казуистичны — он, например, заявляет: «…если общее собрание членов партии нашло мотивы в моем заявлении об исключении меня из партии не уважительными, то я полагаю, что оно поэтому не имело законных оснований исключать меня из партии, а целесообразнее и правильнее было бы заявление мое отклонить или вызвать меня для личного объяснения»[553]. Конфликтов со своими бывшими «товарищами по партии» он, однако, стремится всячески избегать, вообще его апелляциям присуща максимальная тактичность: «Программа партии говорит, что в партию принимаются только желающие и свободно исключаются из партии те товарищи, которые по каким-либо для них уважительным причинам не могут далее быть в партии. <…> Я честно и открыто заявил товарищ[ам] по партии, что по весьма для меня уважительным причинам не могу далее состоять членом партии!»[554] Уважительная причина — это «семейный разлад»; ни о какой политике здесь нет и речи. Замечание о том, что он говорит прямо и ничего не скрывает, видимо, не случайно — никто не смеет заподозрить его в конспирации, уже ставшей в 1919 году синонимом неблагонадежности.
Этого ему показалось мало. Конечно, можно было обратиться к «товарищам» с мягкими увещеваниями, содержавшими намеки на необходимость соблюдения процедурных деталей. Но даже одно их решение отправить С. Трушина, не имея на то полномочий, на «тыловые работы», показывает, что такие аргументы едва бы оказались для них убедительными. Он прибегает поэтому к другому приему — прямой политической самореабилитации. Как надо поступать в таком случае, он, несомненно, знает. «Я сын своего бедняка отца лапотника — крестьянина землероба»[555] — это предложение показывает, что он хорошо разбирается в новой, советской сословной иерархии. Трушину недостаточно только одного определения своего «правильного» социального положения — он занимается рискованными синтаксическими упражнениями, ставя слово «бедняк» перед словом «отец», да еще использует диковинную фразу «сын своего бедняка». Он делает все, чтобы отразить в первую очередь именно социальное происхождение, а не степень родства.
Требуется, однако, не только это. Надо доказать еще и духовную преемственность с отцом — сельским пролетарием безупречной чистоты, удостоверяемой бедностью. И Трушин продолжает: «…предан делу революции и социалистическому советскому строительству жизни трудового народа. Для меня дорог лозунг, написанный на „Красном знамени“ Советской власти трудового народа. Советская власть — единственная власть, ведущая трудовой народ к свободной и счастливой жизни. Советская власть есть защитник „прав и правды“ трудового народа. Красное знамя коммунизма для меня свято, и я ему всегда буду верен»[556].
Автору трудно остановиться. Вся цепочка соотнесенных между собой политических клише в то время традиционно завершалась эмоциональной, «лозунговой» концовкой. Он и к этому готов, и делает это с усердием, которое нельзя не признать чрезмерным даже для апологетических текстов: