Киномания - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой визит привел администрацию Сент-Илера в недоумение. Я представился не как родственник или друг, а как ученый, интересующийся трудами Розенцвейга. Слово «труды» вызвало у них недоумение, потом отношение их стало более внимательным и подозрительным. Может, и я тоже кандидат на место в их учреждении? Меня спросили, понимаю ли я, что это клиника для душевнобольных и что Розенцвейг их клиент. Да, сказал я, понимаю. Еще один озадаченный взгляд, потом пожатие плечами — мол, дело ваше. Я расписался в книге, заполнил бланк (под копирку в трех экземплярах) и поставил свою подпись на клочке бумаги, освобождая администрацию от любой юридической ответственности за возможные телесные повреждения, каковые могут быть мне нанесены. Потом меня отвели в ярко освещенную комнату почти без мебели с тяжелыми дверями под двойным замком, на которых висела табличка: «Свидания. Продолжительность не более часа». Вся мебель в комнате — четыре стула и два стола — была сделана из металла и привинчена к полу. На окнах — решетки. Там я прождал около получаса — ни журнала для чтения, ни картинки на стене для ублажения глаз. Лампы дневного света под потолком — ряд сверкающих голубоватых стержней — жужжали, как пойманные мухи. Под их светом я чувствовал себя так, будто меня дезинфицируют.
Никогда прежде со склонными к убийству маньяками мне говорить не приходилось. Я спрашивал себя — не грозит ли мне опасность. Может, его приведут в смирительной рубахе или наручниках? Когда же Розенцвейг наконец появился, я понял, что опасаться мне нечего. Если в нем и жила жажда убийства, то сил ее реализовать уже не оставалось. Розенцвейг все еще оставался ходячим больным, но вполне мог бы сойти за ходячий труп. Худой — кожа да кости, он едва мог самостоятельно передвигать ноги. Помощь ему предоставлял — без особого желания — дюжий, брюзгливый служитель, который шел за ним и, казалось, поддерживал за шиворот. Оказавшись в комнате, старик замер на месте, внимательно уставившись на меня. Служителю не потребовалось никаких усилий, чтобы подвинуть его вперед — он вполне мог бы просто приподнять хрупкое маленькое тело и швырнуть в мою сторону. Розенцвейг был одет в облегающую сутану и брюки черного цвета, отчего его бледность приобретала трупный оттенок. Жидкие седые волосы вокруг лысины и клочковатая белая бородка в ярком свете казались какими-то призрачными.
Старик нес, прижимая к груди, неровно уложенную кипу бумаг — главным образом блокнотов. Явно — его труды. Он волочил ноги по полу, направляясь ко мне, а бумаги грозили вывалиться из его рук, и он, как мог, поправлял их там, где образовывалась брешь. Недовольно ворча, служитель остановился, поднял выпавшие бумаги и грубо сунул их назад — в руки старика. Доведя Розенцвейга до стула, он отошел к двери, сел возле нее и погрузился в чтение газеты.
Я начал говорить по возможности мягким тоном. Я говорил долго, а в ответ слышал только неловкую тишину, которая выдавала полное непонимание. Все это время печальные и усталые глаза Розенцвейга неподвижно смотрели на меня — недоуменный, недоверчивый взгляд. Я говорил по-французски; тщательно подбирая слова, я представился, стараясь сделать это так, чтобы не спугнуть его: я ученый… из Соединенных Штатов… из Калифорнии… занимаюсь изучением кино… меня интересуют его теории… собираюсь написать книгу… научную книгу. Я сослался на свой интерес к первым методам оживления и проекции изображения, назвал несколько ключевых имен. Никакой реакции. Когда я выложил все, что смог придумать, последовала тяжелая пауза длиной не меньше пяти минут — такая долгая, что служитель посмотрел в нашу сторону: не закончилось ли свидание. Я уже решил, что, может, и закончилось. Мой визит, видимо, завершался без всякой пользы. Розенцвейг не желал говорить. Возможно, он меня даже не понимал. Не исключено, что он был глух или пребывал в ступоре. Во мне зрело желание закончить эту неприятную встречу; пока мы сидели так, я увидел, что он дважды намочил штаны. Каждый раз при этом он беззвучно рыдал от стыда. Одежда его была грязна до омерзения и вся пропитана запахом мочи.
Наконец, когда оставалось только десять минут, я решился забросить удочку наугад и спросил:
— А вы не могли бы мне рассказать об Oculus Dei? — Это название — пожалуй, то немногое, оставшееся у меня в памяти от того, что давным-давно рассказывал мне Шарки о Розенцвейге. Он говорил о какой-то группе, об «ОДешниках», как он их называл, к которым принадлежал и Розенцвейг.
Не успел я произнести эти слова, как человечек напрягся, брови его нахмурились, рот приоткрылся. Впечатление было такое, будто я дал ему разряд электрошока. В ожидании взрыва я наклонился. Но у него не было на это сил. Мышцы его снова расслабились, и он откинулся к спинке стула. Из почти беззубого старого рта появились только несколько пузырьков слюны, глаза наполнились слезами. Он плакал молча, содрогаясь в слабых конвульсиях. А потом вдруг он забормотал что-то — сухой, приглушенный поток немецких слов с его языка, который, вероятно, молчал долгие годы. «Bitte, bitte, bitte!» Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.
Что пожалуйста? Спазматически, дрожащими руками он положил бумаги на стол и подтолкнул ко мне — кое-что свалилось на пол. «Пожалуйста, посмотрите на это», — вот что он хотел сказать. Я протянул руку и открыл один из блокнотов. Даже если бы текст внутри был написан по-английски (я полагаю, он был написан по-немецки), прочесть его я бы не смог. Это были каракули сумасшедшего: страница за страницей исписаны во всех направлениях, где-то подчеркнуто, крупный шрифт, мелкий шрифт, что-то вычеркнуто, что-то вымарано. То там то здесь — рисунки, в основном чертежи. Некоторые из них отдаленно напоминали кинопроекторы. Один явно изображал зоетроп. Один из блокнотов — самый аккуратный — от корки до корки был заполнен крохотными, тщательно вырисованными мальтийскими крестами — один за другим, сотни крестов. Каждый из них, как я заметил, был немного повернут относительно предыдущего, будто вращающаяся шестеренка в проекторе. На заполнение блокнота ними крохотными рисунками ушли, наверно, бесконечные часы — досуг сумасшедшего. В другом блокноте я увидел маленькие фигурки в нижнем правом углу каждой странички — если быстро перебирать листки большим пальцем, то казалось, что фигурка прыгает и разводит руки в форме креста. Примитивная анимация. Из предложенной мне кипы бумаг я и извлек несколько помятых брошюрок — одна на немецком, другая на французском. Там были еще экземпляры этих книжонок, а потому я решил, что Розенцвейг может пожертвовать двумя. Увидев, что я взял брошюрки, старик разволновался. Зазвучал его сухой, скрипучий голос. «Ja, ja. Oui. Prenez». Берите, берите. «Ne permettez pas qu'ils vous voient!» Только чтобы они не увидели. Он еще раз напустил в штаны.
Я перебрал оставшиеся бумаги в поисках печатных изданий, нашел еще несколько книжонок — старых и потрепанных — и отложил в сторону. Одна, как я заметил, была на латыни. Я собрал все это в стопку и сказал:
— Меня в особенности интересуют фильмы Макса Касла. Немецкого режиссера, который работал в Соединенных…
Я услышал, как Розенцвейг резко вдохнул — такой звук издает человек, получивший удар в солнечное сплетение. Я поднял глаза. А потом наступило мгновение, промелькнувшее быстро — как кадр в рамке проектора. Уж не привиделось ли мне это? Внезапно в глубоко посаженных глазах старика мелькнул огонек и… исчез, прежде чем я успел осознать, что видел его. И сразу же тупая боль исказила лицо Розенцвейга, он дернулся вперед на своем стуле, чуть не соскользнув на пол.
Я подумал, что он теряет сознание, и поднялся, чтобы помочь ему. Но тут я понял, что он тянется через стол к отложенной мною стопке. Одним отчаянным цепким движением он ухватил и, отгородив от меня рукой, вернул в свою кипу все, кроме той брошюрки, что я держал в руке. Его лицо, пытающееся приподняться над столом, сверлило меня свирепым взглядом — взглядом обманутого человека. Слова, вполне возможно проклятия, теснились в его горле. Я быстро отдернулся и убрал подальше книжонку, которая все еще была у меня в руке. Розенцвейг увидел мое движение и потянулся ко мне, пытаясь ее вернуть. В этот момент служитель, который тоже, вероятно, поначалу решил, что у старика приступ, ухватил его и грубо усадил на место, бранясь и требуя, чтобы старик успокоился.
Приведя Розенцвейга в чувство, служитель дал мне знать, что мое время истекло. Он мотнул головой в сторону двери и пошел туда следом за мной. Все еще барахтавшийся за столом, Розенцвейг бормотал что-то вполголоса — злые маленькие звуки, которые переходили в старческое хныканье, не складываясь в слова. Он обессилел от этого нервного взрыва и в конечном счете все же сполз на пол. Служитель презрительно махнул на него рукой и продолжил путь к двери. Я даже не отдавал себе отчета, насколько поспешно стремлюсь уйти из этой комнаты, пока не наткнулся на служителя: тот как-то неумело завозился с дверью, словно открыть ее было сложной задачей. Наконец я понял, что он ждет чаевых. Я вытащил из кармана несколько франков, и дверь распахнулась. Грубовато хмыкнув, служитель выпустил меня.