История русской литературной критики - Евгений Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй чертой, отличавшей семантическую палеонтологию от вульгарного социологизма (несмотря на разделяемое обоими направлениями убеждение, что литература — надстроечное явление, исторически обусловленное базисом), было то, что, как настаивали Марр, Фрейденберг и Франк-Каменецкий, зависимость литературы от способа производства и более широких социальных форм может быть установлена только путем отслеживания исторических трансформаций мышления, отражавшихся в языковых изменениях. Никакая теория культурной эволюции невозможна без лежащего в ее основе изучения глоттогенеза и языковых трансформаций.
Для этого выводы семантической палеонтологии следовало дополнить тем, что Франк-Каменецкий называл «палеонтологической „морфологией“», то есть изучением того, как из первобытных семантических кластеров (пучков) появился сюжет. Франк-Каменецкий, так же как и Марр, считал, что после создания этих кластеров (каждый из которых отражал потенциально очень широкий круг взаимосвязанных значений, таких как «любовь», «смерть» и «воскресение» либо «небо», «вода», «свет», «огонь», «растительность», «зима», «лед») сюжет начал развиваться, только когда глагол отделился от существительного при помощи уже сформировавшегося местоимения. Постепенно, по мере того как при помощи новых средств и методов труда росло активное воздействие человека на природу, развивался и вышел на первый план конфликт между «субъектом и объектом действия», который выявил различия между пассивным и активным залогом. Прежде чем это различие стало возможно, творчество существовало «на грани семантического тождества и сюжетного построения», где функция главного героя выражалась не через действие, а через его меняющиеся состояния (как «чередование жизни и смерти в мифе об умирающем и воскрешающем божестве»)[926]. В то время как на самом раннем этапе, скорее всего, не существовало грамматических различий между первым, вторым и третьим лицом — грамматически все они выражались местоимениями третьего лица, что, очевидно, восходило к именам тотемов (в этом грамматическом феномене Франк-Каменецкий находил «палеонтологический источник» троичной природы Бога[927]), с постепенным развитием грамматических различий начали зарождаться ядра повседневных сюжетов. Так, основной мотив измены, где для того, чтобы сюжет мог состояться, необходимы три различных персонажа, является для Франк-Каменецкого нарративным доказательством более продвинутых грамматических различий внутри языка.
10. Пролагая границы современности: От образного познания к концептуальному
В основе всех этих построений — непоколебимая вера в эволюцию разума от примитивного, дологического состояния к рациональному, логическому образу действий. Возвращаясь к работам о мифе, языке и генезисе понятий Людвига Нуаре и Люсьена Леви-Брюля (а также Потебни), Франк-Каменецкий, который, в частности, также глубоко занимался философией Эрнста Кассирера[928], утверждал центральную роль метафоры в качестве «познавательной категории, предваряющей логические понятия в образном мышлении», сыгравшей ключевую роль в возникновении теоретических схем, на которых строится «научное познание» реальности[929]. Метафора понималась как генетически связанная с мифологическими образами; для Франк-Каменецкого и то и другое было инструментами «познания конкретного через конкретное» в отличие от теоретического познания, которое опирается на формально-логические абстракции, «искусственно разрывающие связь между общим и единичным»[930]. Хотя миф считался более ранней стадией культурной эволюции, предшествовавшей «поэзии» («поэзией» семантические палеонтологи часто называли вообще всю литературу), поэтическая метафора развилась из мифа и в тесном контакте с ним. Эта «генетическая связь с мифом», однако, «столько же мало дискредитирует поэтическую метафору, как никем не оспариваемая связь астрономии с астрологией или химии с алхимией способна набросить тень на названные области знания»[931]. Это описание перехода от одной стадии культурной эволюции к другой было безоценочным; скорее, механизм перехода выявлял повторяющуюся тенденцию: то, что функционировало в качестве содержания на более раннем этапе, становится формой на следующем. Франк-Каменецкий неоднократно указывал на этот феномен в связи с мифом и литературой[932]. Хорошим примером применения этого правила на практике является его большая (и на момент его смерти неоконченная) работа «К генезису легенды о Ромео и Юлии: О первоисточниках трагедии»:
В мифе мы находим образное восприятие природы в терминах, заимствованных из социальных отношений […] И если в мифе разлука влюбленных (богов) является метафорой зимы, как смерти природы, а брак — метафорой растительности и плодородия, то в поэзии находим обратное соотношение: здесь зима служит метафорой разлуки и смерти, а растительность […] — эмблемой брака, любви или женщины как воплощения любовных чар[933].
Таким образом, то, что было содержанием на мифологическом этапе (цикл времен года в природе), стало формой на стадии литературы: природа и смена времен года начали функционировать в качестве метафоры человеческих отношений. Разумеется, в контексте доминировавших в советском литературоведении 1930-х годов парадигм как Франк-Каменецкий, так и Фрейденберг видели в этом переходе первые ростки реализма, свидетельствующие о появлении у литературы новых возможностей для изображения и анализа человеческих отношений[934]. Реализм перерабатывал сохранившиеся рудименты мифа через различные формы «рационализации»[935], которые усиливали правдоподобие возникающих из мифа сюжетов. Так, вместо повторяющихся смерти и возрождения как части мифического цикла при переходе к реализму смерть героя стала единичным событием, превратив сюжет в ряд восхождений и обманчивых умираний героя.
Хотя метафора представлена в семантической палеонтологии в роли моста между образным и понятийным познанием, удерживая эти две стороны культуры в равновесии, стадиальный подход Фрейденберг и Франк-Каменецкого был основан на том, что рациональность является необходимой и неотменяемой чертой современности. С распространением промышленного капитализма в XIX веке, утверждала Фрейденберг, сюжет оставил в прошлом период своей «доисторической» анонимности. Это противоречие, никогда до конца так и не разрешенное, находилось в самой основе семантической палеонтологии — противоречие между континуальностью (например, интерес к идентификации воспроизводящихся кластеров и мотивов) и скачком, разрывом, дискретностью (таково понимание литературы Ольгой Фрейденберг как сравнительно новой надстройки, которая в какой-то момент должна разорвать пуповину, связывающую ее с фольклором). Аналогичным образом фольклор, несмотря на то что он выполнял посредническую роль между мифом и литературой, был в конце концов осужден Фрейденберг — в соответствии с ее стадиальной теорией — как реликт прошлого, подлежащий уничтожению наряду с любыми пережитками религии. В ходе дискуссии о фольклоре в Ленинграде в июне 1931 года делавшая «контр-доклад» Фрейденберг выступала особенно агрессивно, требуя активного уничтожения фольклора[936]. Итак, хотя семантическая палеонтология вела настойчивые поиски в глубинах времени, устанавливая примордиальные семантические кластеры (пучки) и отслеживая их трансформации на последовательных этапах истории, она была весьма негибкой в том, что касалось различий между современностью и предшествовавшей ей эпохой: первая развивала и воспитывала рациональность и понятийное мышление, вторая, несмотря на огромную силу, порождаемую архетипическими образами и мотивами, увековечивала способ мышления, который основывался на картине мира, осужденной как «диффузная», недифференцированная и социально «бесплодная». Границы современности были проведены, таким образом, весьма резко.
Даже некоторые марксистские сторонники семантической палеонтологии чувствовали, что эти резкие границы должны быть пересмотрены, не для того, впрочем, чтобы воздать должное эпохе, предшествовавшей современности, но для того, чтобы увидеть, что «иррационализм» сохраняется на протяжении всей истории человечества. Иеремия Иоффе, главный представитель новой, более радикальной (в некоторых аспектах более прямолинейной, а в иных — более утонченной) социологической эстетики 1930-х годов (как и семантические палеонтологи, Иоффе жил и работал в Ленинграде), стремился пересмотреть стадиальную теорию Марра в свете того, что он считал куда более фундаментальным (а потому и концептуально более эффективным) основанием для размежевания: в свете различий между общественно-экономическими формациями, основанными на эксплуатации, и теми, что исключают ее. XIX век переставал быть в этом случае демаркационной линией, отделявшей промышленный капитализм (синоним современности у Фрейденберг) от аморфной, примитивной прелогической культуры. В своей книге 1937 года «Синтетическое изучение искусства и звуковое кино» Иоффе утверждал, что буржуазия, как ни старалась, какие смелые революционные действия ни предпринимала, так и не смогла окончательно порвать связи с феодализмом, поскольку в конечном счете оставалась классом эксплуататоров. Это фундаментальное сходство с феодализмом возродилось, как только капитализм прошел ранний, революционный период своего развития и вступил в кризисную стадию империализма. Говоря о «замыкающейся кривой капиталистического мышления»[937], Иоффе указывал, что гуманистическая мысль раннего капитализма, освободившего человека от «иррациональных космогонических оков, от родовой и цеховой замкнутости» (18), была позже вытеснена позитивистской (в сущности, вторично космологической) картиной мира, в которой человек вновь оказался низведен к роли винтика в большом колесе вселенной (и рынков). Отдавая должное Марру и его сторонникам за обнаружение и раскрытие репертуара повторяющихся «семантических пучков» (Иоффе так же, как и семантические палеонтологи, использовал термин «пучок»), он объяснял эти повторения иначе. Причину он находил в «неподвижных формах» буржуазной мысли, формах, которые возвращались к феодализму, затем исчезали в «культурном подполье» в течение «прогрессивной» фазы капитализма, возрождаясь с новой силой «в эпоху разложения капитализма» (20). Эти «неподвижные формы» в конечном счете обусловлены тем, что капитализм представляет собой продолжение феодализма, будучи формацией, основанной на эксплуатации. Иоффе обвинил семантических палеонтологов в том, что они не смогли понять: повторения «семантических пучков» — не просто вариации; на каждом этапе развития мы имеем дело со сложными трансформациями, «раздвоением и борьбой элементов одного пучка, разнесением их в несоизмеримые ряды» (46). Эта несоизмеримость отражает противоречивую природу классового мышления. В отличие от Фрейденберг, Иоффе считал, что иррациональность и прелогическое мышление не исчезают с приходом развитого капитализма; они переживают промышленную революцию, поскольку иррациональность присуща самой природе любого мышления, основанного на эксплуатации. (Критика Иоффе иррациональности, которая включает в себя «фашистское мировоззрение» (408), несомненно, является частью более широкой тенденции второй половины 1930-х годов в среде левых интеллектуалов, стремившихся к воссозданию интеллектуальной генеалогии нацизма, того, что Лукач назвал процессом «уничтожения разума» — Die Zerstörung der Vernunft.) Отсюда Иоффе заключал, что «упорство семантических рядов, упорство иррациональных смысловых пучков, устойчивость вытекают из консервативности форм сознания классового общества» (46).